Чувство обиды не успело коснуться пчховского сердца, потому что вскоре провожатые на равных условиях столпились у безвременной могилы. Во утоленье щекотного любопытства всех тянуло заглянуть разок на ее дно, куда обсыпалась из-под ног свежая, пополам со снегом, глина. Никаких речей не состоялось, только Пугль поднял было руку, и все приготовились выслушать его последнее напутствие любимице.
— Сами крепки сон у шеловек, когда он умирайт… — начал старик и стал клониться наземь, так что, верно, упал бы в яму, если б не своевременно подоспевший Заварихин.
Скудноватого декабрьского денька в обрез хватило на похороны. Таню опускали в сумерки и еще не закидали толком, как уж началась поземка — в знак забвенья. Одновременно таежный ветер зашумел в вершинах деревьев, и ледяным мраком подуло из кладбищенской глубины, и, хотя всех поджидали поминальные блины, уютное тепло и полный приятного лирического безделья вечер, провожатые не уходили. У Фирсова записалось в уме — «никому не хотелось расставаться с торжественной и честной печалью, которая, ненадолго омыв глаза, дает людям увидеть вечность». И ему жалко было, что соображение это не попало в давно написанную повесть, на сверстанные листы которой он и потратил минувшую ночь.
Толпа редела, каждый своими средствами добирался до Балуевой, предоставившей квартиру для поминок.
— Ну, подымайся, Пуголь, пора, а то, вишь, блины привянут… — сказал Заварихин старику, когда никого не осталось кругом. — Пойдем, говорю, а то волки съедят! — и, хотя не любил повторять, не посмел сейчас, в Танином присутствии, более решительно прервать его затянувшееся прощанье.
XX
Стол был накрыт для пятнадцати персон, на случай если кто заявится без зова, — гости запаздывали. Петр Горбидоныч, в одной жилетке пока, прохаживался вокруг с грибом на вилке, наводя критику как на представленный набор закусок, так и на расстановку их, следуя своему правилу все в жизни возводить на высшую ступень. В открытую форточку сизыми клубами валил вечерний холод, так что сидевшая перед зеркалом с голыми плечами Зина Васильевна вынуждена была наконец обратить вниманье хоть и постылого супруга на опасный для здоровья факт.
— Семашко сказал, не бойтесь кислороду… — отрубил на это Петр Горбидоныч: со времени своего восстановления он приучил себя начинать разговор цитатами из выдающихся современников, отчего речь его, в подобие одежды на нем, всегда как бы благоухала лучшим одеколоном. Зацепив рыжик из горшочка посреди, он вдумчиво ворочал его во рту. — Почем плочено?
— Полтинник, Петр Горбидоныч.
— Дрябловат для такой цены… — заметил супруг и продолжал гулять во многих других направлениях. — И я уж говорил тебе, что в домашней обстановке ты имеешь право на менее официальное обращение со мною. Итак, зови меня Петя. Кроме того, пудрящую нос женщину уподобляю я нерадивому управдому, который печется о внешности вверенного ему строения, нимало не огорчаясь плачевным его внутренним состояньем. Тогда как всякий фасад обязан выражать истинное содержание предмета… но теперь сама скажи мне, почему я об этом распространяюсь?
— Не знаю, Петя, — простосердечно созналась Зина Васильевна, припудривая круги под заплаканными глазами. — Вы бы вот лучше зимние рамы вставили, а то опять вам флюс от окна нагонит.
— Вот и характерно, что не знаешь, хотя прожила со мною вполне достаточное время. Ты просто, я замечаю, не интересуешься своим нынешним мужем, как, полагаю по некоторым признакам, не интересовалась и предыдущими. Тебе духовные запросы близкого человека — ничто… я заметил, ты даже не ревнуешь меня к посторонним женщинам, к Бундюковой, например. Только одного и ласкала ты вволюшку, для кого и сейчас тратишь ценную, подаренную мною пудру, а именно — подлого вора своего!
— Я жалела Митю, несчастный он… — пыталась заступаться жена.