А внутри себя был спокоен, как спокойны люди, видящие далеко. С молодых лет, имея особую склонность к сосредоточению и тишине, полюбил мастер Пчхов деревянное ремесло, самую стружку, весело и пахуче струящуюся из-под стамески, возлюбил. Украдкой верия он в край, где произрастают золотые вербы и среброгорлые птицы круглый день свиристят. Так не для того ль, чтоб плодотворней насладиться впоследствии великим благом тишины, и обрек он себя на слесарное дело и общенье с неспокойными людьми?
А когда достиг наконец желанного безмолвия, — сказано было в фирсовской повести, — и лежал вытянутый и строгий, как солдат на царском смотру, то вся Благуша, оторвавшись от дел, глазела в окна, как провозили его мимо все по той же бесконечной длинной и скучной улице. И за гробом шел один только Пугль, одичалый и опустившийся от уже последнего сиротства. И все отметили тайком, что Митька Векшин, друг его сердечный, не примчался проводить старика на кладбище…»
III
Кроме образцов льна, валенцев и домашней
Ввечеру выйдя от дядьки, он двинулся наугад в окраинные переулки, где потемней: застыдился своей оранжевой деревенской овчины. Привлеченный полосами света, пересекавшими побелевшую от снега булыжную мостовую, он повернул раза два за угол и вот уже знал, куда идет. Под зеленой вывеской раскачивался ослепительный в сумерках фонарь. Ветер прямо с ног валил, а запотелые изнутри, почти вровень с тротуаром, яркие окна пивной сулили тепло и уют. Заварихин посдвинул шапку и обдернул полы полушубка, отчего вдруг постатнел и вырос. Оттепельная капель с крыши, мелкой дробью в плечо, поторопила его спуститься по скользким ступеням в самое пекло подвала.
Просторную зальцу до отказа переполняли звон посуды, женские хохотки, беспорядочное движение, запахи сохнущей одежды, кухни и табака. На эстрадке полосатый, беспардонный шут отсобачивал куплеты про любовь, пристукивая старорежимными лаковыми штиблетами. Только в заднем, тесноватом отделении, где свету было пожиже, а гость темней с лица и опаснее, отыскался свободный столик. Заварихин расстегнул полушубок у ворота и скричал полового… Хмельные компании перекликались из угла в угол, дразнясь и ссорясь, но ленивая брань не грозила пока ножом. Слоистый дым окутывал перья фальшивой пальмы и несколько дурных картин, развешанных с художественным небрежением. Казалось, что этот ночной пир происходит на дне глубокого безвыходного колодца; свыкнувшись, люди и не заглядывали вверх. Все это была залетная гулящая публика, как пояснил Николке с усталым усмехом половой Алексей, тоже летучий парень с бельмом, весь пятнистый и захватанный, как его салфетка.
— Сам-то из Саратова, значит? — помаленьку осваивался Николка, приглядываясь к обстановке. — Саратовцы-то, в притче сказывано, собор на гармонь променяли… ты в ихнем деле не участник? Ладно, не серчай: шутка. Игроки сплошь да орляночники твои земляки, но земледельцы, бают, круглые, заботистые!
— А мы безземельны все, и дядья-то в половых бегали… весь род бегал, бегуны! Заказывайте, гражданин, некогда… — выпалил тот со злостью и попытался убежать, но Заварихин придержал его за рукав.
Вдруг что-то недоброе померещилось ему в этом месте, куда завела его незадача: и пропитанный тревогой воздух, и сидевшие кучками, сблизясь головами, соседи вокруг. В иное время ничто, даже недопитое и оплаченное вино, не удержало бы Заварихина тут, но сейчас не хотелось менять, пусть кабацкий, уют на слякотную улицу, жесткую койку в дядиной клетушке, на досадные раздумья о первом в жизни крупном поражении.
— Слышь-ка, приятель, а что за народ у тебя здесь… не зарежут? — притянув к себе Алексея, уже по-свойски осведомился Николка.
— Кому ж у нас резать? — деревянно посмеялся тот. — Резать у нас вроде некому. Это вы глубоко неправильно заметили… А просто субботний день, кажный норовит стряхнуться, потому как люди затруднительной жизни. — И парень выразил сочувствие кратким вращением глаз. — А тут у нас икубарэ происходит, опять же кокетки, извиняюсь, заходят с улицы: публика, напротив, самая чистая. Даже в уголку, вишь, который в четвероугольном пальто, сочинитель сидит, на манер Максима Горького. Ишь как в бумагу свою карандашом скребет, про жизнь записывает!
— Где, где? — всполошился Николка в простецком предположении, что сочинители бывают только мертвые, но парень вырвался и убежал.