Я налила в стакан дымящегося, розового, как рассвет, компота, и вышла на крыльцо прямо в свитере. Зая провожала меня скорбным сонным взглядом, на ней была тонкая белая пижамная маечка: не уходи, нежно и молчаливо просила Зая, помешивая в чашке теплое молоко деревянной ложечкой, но как тут не уйдешь, если теперь точно понятно, что завтра придется объяснять Резничеву, какая с ним стряслась жуткая херня в этом санатории.
– Надо ему сказать, – говорит Таня, на четвереньках выползая на крыльцо отдышаться, – Надо с ними обоими поговорить.
– Давай ты у них спросишь? – предлагаю я. – Это же твоя была идея, эта вот поездка. Это ты так хотела какой-то городской мистики, этой вот салонной жути, этой чертовой куклы – все твое, забирай, пользуйся.
– Пожалуйста, вы можете потом как-нибудь поговорить?
На крыльцо выползает тихая, как облако, Зая, закутанная в кем-то заблеванную, что ли, белую шубу (Илья узнает и всех убьет, понимаю я).
– Просто я сегодня тоже уезжаю же, – бормочет она. – На восьмичасовом. Вы постоянно шепчетесь, постоянно, болтаете что-то, сплетничаете, ну вы, что ли, раньше не могли наобщаться, наговориться, вы же видитесь раз в полгода, наверное, а я вот издалека ехала же, специально, чтобы увидеться.
– Не шевелись! – в ужасе шепчу я, вбегаю в сени и отточенным жестом хирурга срываю с Заи заблеванную шубу, швыряя ее, будто ядовитую змею, на пол. – Шуба заражена СПИДом. Ничего не бойся.
Я обхватываю ее всеми руками, зарываюсь лицом ей в шею и вдыхаю ее запах: раз, два, три, умри. Зая пахнет травой, собачьим молоком, тем морозным сахарным апрелем в деревне на Нарочи, пахнет чужими мужчинами и чертовой безвозвратностью, пахнет той дальней чертой, которую мы с ней тогда, раньше, так и не смогли перешагнуть, зависнув в ртутной яме между первым и вторым курсом, между прошлым и будущим, между неведомым и невероятным, когда я усаживала ее на подоконник и долго-долго гладила ее синеватые влажные губы кончиками пальцев, чтобы она не боялась, но она боялась, она всегда боялась.
– Да, кстати, – замечает Таня, проходя мимо. – Мы же с тобой тоже почему-то об этом не говорили. О том, что к тебе сюда приехала Зая, хотя вроде бы мы не договаривались, что так будет, ты же говорила, что одна приедешь, м?
Я обхватываю руками голову Заи, зажимаю ей уши: от всего спасу, от змеиной шубы спасу, от чужих далеких мужчин спасу, только от того, что Таня сейчас скажет, наверное, спасти уже не получится, но хотя бы себя спасу, например, если смогу как-то себя убедить, что не услышишь.
– Вообще, я помню ее с твоего первого курса, – хриплым голосом замечает Таня, уходя в дом. – Смутно, но помню. И я помню, что ты потом рассказывала про то зимнее озеро, как там все вышло. Ее же вроде бы не нашли даже. А? Не нашли?
– Тихо, тихо, – шепчу я ей на ухо. – Сейчас поднимемся в нашу комнату, все будет хорошо, я принесу тебе наверх чай, помогу собрать чемодан, тихо.
Держась за руки, мы входим в гостиную, и я понимаю, что завтрак проходит как-то скомканно.
Наверное, я должна спросить у Кати что-то важное, но зачем.
Катя напевает песенку и складывает непонятной конфигурации белоснежное белье в синюю спортивную сумку, у Кати все как будто хорошо. Мне не очень хочется напоминать ей о том, как мы к ней ходили в больницу после того случая 12 лет назад – она тогда сама убеждала себя и нас, что простая операция, что ничего страшного, что просто пока что не время, а потом все будет хорошо и он придет уже позже, но простая операция прошла как-то не так, все было плохо, он никогда не пришел, но вот приехал на пару недель погостить, и отличный же мальчик оказался, дай бог каждому. Но все-таки дал не каждому, а дал только Кате, и то ровно на две недели в январе.
– Тоже восьмичасовой? – тихо спрашиваю я у Кати.
Катя продолжает напевать.
– Вы какие-то все сегодня мрачные, – стонет похмельный Коля-диссидент с дивана.
– Сука, сдохни.
Я швыряю в Колю грейпфрут, и он ловит его, чуть выбросив вверх длинную когтистую руку, идеально и четко, как собака. Как хорошо, что мы все за эти годы совсем не изменились.