– Наверное, это все-таки был рак, а не бельма. – разговаривала мама с тетей Гулей.
– Она была старая уже, и потом, собаки все чувствуют и понимают, она поняла, что пора уходить, – разговаривала тетя Гуля с мамой.
Отец наконец-то взял себя в руки.
– Это наша общая собака, – сказал он. – Поэтому ее похороны – наше общее дело. Можете со мной разговаривать, можете не разговаривать, но эта трагедия случилась со всей нашей семьей. Пускай мы все никогда этой семьей не были и не будем.
Мы оделись, съездили на такси в больницу за Мишель (ведь это и ее собака тоже!), положили Лиличку в коробку из-под папиных парадных ботинок и пошли в парк «Ромашка», чтобы вырыть там ямку у оградки, Лиличка в последние месяцы любила гулять в парке «Ромашка», потому что мы жили недалеко, вообще с ней больше некуда было ходить, только в эту «Ромашку».
Мы закопали Лиличку, мама обняла папу (больше не обижается), тетя Гуля тоже обняла папу (больше не обижается), Мишель ватными зомбическими руками обняла папу (все еще беременна), Чужой и Хищник обняли друг друга (Хищник укусил Чужого за шею, Чужой сковырнул Хищнику старую зеленчатую корочку на запястье), я обнял дерево, росшее над свежей могилой, и понял, что превратился именно в это могильное дерево: ну что ж, все к этому и шло.
Папа всю ночь плакал, тетя Гуля собирала вещи (теперь чемоданов почему-то оказалось три), Чужой спешно дописывал роман (теперь он назывался «Все плачут»), мама сидела на кухне и не знала, что теперь делать с сахаром. Утром тетя Гуля забрала всех своих детей и ушла, предварительно закутав каждого ребенка в синюю ветошь, которой вдруг оказалось неожиданно много (видимо, этой ветошью ей в театре платили зарплату все эти три душных и полупустых летних месяца).
– Все закончилось. Пора уходить, – тихо объяснила тетя Гуля маме, вышедшей ее провожать (папа продолжал где-то сидеть и убиваться, ему вообще на все было наплевать – умерла его любимая собака из детства, из юности, из молодости, целый кусок жизни, неожиданно восстановленный, превратился в ямку под деревом). – Пришли вчетвером, уходим вчетвером (кивнула на округлившийся живот Мишель). Что-то потеряли, что-то приобрели. В семье прибавление, в семье похороны, а общая сумма не меняется – такая жизнь.
Мишель на меня даже не посмотрела. Был брат, нет брата, общая сумма не меняется. Такая жизнь.
Я провернул ключ в замке три раза. Было понятно, что я их всех больше никогда не увижу. «Лето закончилось, – написал в последней главе своего романа, специально для меня (я это только потом понял) забытого в ящике письменного стола, Чужой. – А мы продолжаем делать вид, что существуем. Как разрешить эту ситуацию? Разве что с помощью гигантской, величиной с девятиэтажный дом, резиновой уточки, которая наконец-то придет и уничтожит нас всех. Обычно, когда люди доводят себя до такого состояния, выручить их всех может разве что такая вот уточка. Но уточка никогда не приходит, поэтому мы гибнем и исчезаем незаметно».
Я закрыл тетрадь и перестал бояться смерти. Эту чушь про уточку мог бы написать и я! Может, это и был я. Только почерк был
Папу мы нашли молча сидящим на полу в ванной комнате. Сели рядом. О чем можно было говорить? Мы снова остались втроем, лето закончилось, ничего не изменилось, мы никого не потеряли, мы снова были друг у друга.
Разве что теперь у нас больше не было собаки.
Но и это горе можно как-то пережить.
Завтра никогда не получится
Фея отъезда, наша фея.
Когда уже все было решено, часто развлекались простыми предсказаниями: поймав эту вязкую, легкую, болезненную, как удар под ребра, волну скорого исчезновения, она неожиданно обнаружила в себе способность предсказывать будущее, но только то будущее, где пляшет смертным поплавком отъезд навсегда, этот звонкий серебристый скачок в сладкую послежизнь, послемрак и послетлен, прыжок в светлое иное; с ее слов, чувство безошибочности этого грядущего прыжка возникало у нее во рту, как кипящая соленая волна чужой яростной крови, и бурлящее желание сплюнуть чужую кровь рождало вначале гримасу невыразимой немоты, после – мучительное сглатывание, после – безошибочную, как мы понимали, фразу: седьмого июня, через десять лет ровно. Или: конец января, через год, надеюсь, вы уже начали собираться. Или: о, этим летом уже! И прячут глаза, и идут дальше.
Тем мутным летом мы покупали за краденые копейки пластинки в комиссионных магазинах, бегали по городу мысленно голые, насильственно играли в предсказания, смешили этим цветастых соседок, некоторых пугали до смерти: вот уже мчит на свой четвертый без лифта перепрятывать эмиграционные сбережения. Если бы в те времена был суд, кто-нибудь бы подал в суд, но с этим тогда было сложно.