– В искусстве несовместимое радует, ну а в человеке? Спасибо, если можно пропеть ему: «в огороде бузина, а в Киеве дядько»… то еще добрая скотинка, хотя чаще просто дурень. А если забрать по линии подобной разнопесицы поглубже да поумней – так от вони придется нос зажимать да швиденько втикать! Однако и тут не какое-нибудь важное амбре от пыли веков, ходимте на воздух.
По длинной и широкой аллее, которая лежала вдоль цветистых зеленых лужаек от Капитолия к Колизею, шли они тихо и молча.
По лугу паслись коровы из соседних домов. Стояли телеги с бочонками вина и выпряженными лошадьми. На обломках античной колонны сидели погонщики, ели сыр, запивая вином. Ослы их, развьюченные и ленивые, катались по земле, выбрыкивая ногами.
– Присядем и мы, – сказал Гоголь, – до папской церемонии добрых два часа.
Гоголь сел на один из обломков, а Иванов продолжал вслух свои мысли, пробужденные базиликой св. Каликста, семеня мелко вокруг, сопровождая свою речь неразмашистыми движениями рук.
– Простой народ зовет римский форум campo vaccino – коровье поле, а священный Капитолий, где венчали героев, – campo d’olio, масляное поле – вот и все-с. Буден день знай себе копошится на поверхности, и невдомек ему, что он унаваживает свои огороды историческим прахом веков…
Вдруг опять, как тогда у Лепре, Гоголь прервал его, не в силах сливаться с собеседником, под налетом собственных тяжких дум. Так в иной гущине леса, где крикнешь, по привычке ожидая в ответ эхо, вдруг чаща задушит тебя, выслав хлопанье крыл, чей-то посвист и гогот.
– Все эти дни… – начал Гоголь и костлявой рукой одернул за плащ Иванова. – Да не крутитесь же, как бес пред заутреней. Сидайте…
Иванов тотчас послушно сел.
– Все эти дни у меня, как болезнь, потребность забежать к Тенерани… он кончает свою «Флору». О, что за линии представляет она, особенно сзади. Красота линии потеряна у женщин везде, кроме Италии. Если взглянуть тут на иную в одном только одеянии целомудрия, так воскликнешь невольно: она с неба сошла! А возьмешь поучения Исаака Сирианина…
– Я слушаю, Николай Васильич…
Иванов, сидя несколько ниже, глянул сквозь синие очки настороженными глазами на друга, нахохленного и так странно носатого при огневистом закате.
– Исаак Сирианин о женщине в слове девятом говорит так: «Лучше тебе принять смертоносный яд, нежели есть вместе с женщиной, хоть будь это мать твоя и сестра».
Вот и примечайте: базилика, соединенная с храмом Митры, гармонии не нарушила, а человеку-христианину язычество в себе надлежит вырвать. Вырвать, хотя бы с самим сердцем.
– Да чего же вы так смотрите да молчите, – вспылил Гоголь, – прежде вы бывали тех же мыслей, хоть и прегрешали по слабости с Аннунциатами…
Иванов покраснел и страшно смутился, как смущаются одни лишь маленькие дети, пойманные у буфета с краденым пирожком.
– Мне о таких вещах сейчас не хотелось бы говорить, я еще не додумал свои новые мысли. Ведь я, Николай Васильич, теперь не тех мыслей… я не полагаю, что язычество надлежит зачеркнуть… там есть свой гений. Язычество надо в искусство включить, для полноты истории человека… а впрочем, это все мне новое-с.
– С которых пор? – спросил грубо Гоголь.
– Как сказать? Отчетливой мыслью встало впервые на выставке Овербека. Подумать только, четырнадцатилетний труд его, писанный с молитвою и постом, выражает один скудный бесчувственный аллегоризм… а живописи нет никакой-с. Пред вами не скрою. И, между прочим, Перуджин – слыхали по биографии? – утратил веру, поддался легкомысленной жизни и дал незабвеннейшие по чувству вещи…
– Что вы хотите этим сказать? Да вы что… отвечаете за такие слова?
– Отвечаю-с, – сказал твердо Иванов, – хотя не вполне умею сказать. И говорю это, – обратите внимание, Николай Васильич, – говорю вам одному. Важнейшему для меня соотечественнику. Ни батюшке моему, сколь с ним ни близок, никому, кроме вас, не мог бы сказать… Николай Васильич, я ныне твердо узнал:
Гоголь еще сгорбился, весь как-то сжался и повторил как бы для себя:
–
Иванов вскочил, поправил нервно очки, заходил взад и вперед своим дробным шагом.
Они давно так не говорили. Каждый отошел в свою сторону. Оба, загнанные внутрь, нося для людей обманные личины, привычной скрытностью слившиеся в воображении всех с их личностью, на короткий миг дружеской встречи сбрасывали их, как ненужный хлам.
Гоголь, оставив свой вечный дозор за собой и другими, как раненный насмерть орел, долетевший до родного гнезда, уже не хорохорясь из последних сил, не стесняясь, страдал просто и больно. Он верил Иванову совершенно. А тот забыл слово-ерик, подхохатыванье, юродство, весь нелепый облик, защищавший нежнейшую в мире душу.
Он сказал:
– Если б знали, Николай Васильич, какие муки терплю! Что болезнь глаз? Я ей рад. Она – отсрочка такому решению, такому…
Александр Дмитриевич Прозоров , Андрей Анатольевич Посняков , Вадим Андреев , Вадим Леонидович Андреев , Василий Владимирович Веденеев , Дмитрий Владимирович Каркошкин
Фантастика / Приключения / Биографии и Мемуары / Проза / Русская классическая проза / Попаданцы / Историческая литература / Документальное