— Чего же не понять тут, Лексей Лексеич? Какой же тут, э-э, туманец? Но не подумай... Я ничего тебе. Я даже хвалю тебя: выпивать с ними, хлеб-соль делить со всякими такими деловому человеку надо. Полезно. Общественное мнение... Время такое, но... Лексей Лексеич, ты, вижу, истины ждешь... Вот и разговаривать давай. По-мужски. Ты мой компаньон, должен знать, чтобы в дураках не очутиться. Мой компаньон и... в дураках. А? Как понимать? Это значит, э-э, я сам как бы в первых дураках. А... в мои ли лета быть в дураках? Ты молодой еще, тебе можно. А мне... Ну, как? — Вербук снова достал листки, махнул ими перед самой Алешкиной бородой. — Они вот конфискованы. Отняты у того, кому быть бы на каторге. У твоего землячка, у этого... — Вербук был сегодня на редкость терпелив, и это-то выводило из себя Алешку. — Листки отняты, э-э... найдены как раз там... Говорю открыто. Там, в том самом бараке, где твои дружки проживают. Этот самый... Ныриков Осип. Или... как все вы того глупца зовете: Еська. Вот он — Кочетовкин самый. У которого ты бываешь, и который у тебя бывает. Но я ничего тебе, не думай. Я, наоборот, хвалю, что этак-то. Молодец, говорю, у меня Лексей Лексеич, политику знает. И всякие эти... Нет, не пугайся, бомба не у него отнята. Бомба в другом месте... Да и листки, э-э... не скажу, что у него. Они изъяты в том их артельном бараке... Но веревочка одна. Всю артель бы... На каторгу бы! Всех! Да вот — царский манифест. Царь наш всемилостив...
Алешка сидел у края стола скукоженный. Вербук держал одну руку у себя на затылке.
— Скажи, Лексей Лексеич, скажи, можешь ты... Напрямую так вот мне... Ты мужик распахнутый. Душа у тебя русская, христианская. Тем ты мне и приглянулся... Да, тем и приглянулся, что натуры ты открытой. Скажи: можешь ты сегодня и завтра... вот пока эти гнусные штуки... — Вербук сделал движение головой в сторону окна. — Можешь быть уверенным ты, Алексей Алексеевич, пока эти штуки в нашем городе производятся... уверенным, что твой дом, который я тебе помог построить... Надеюсь, в тебе благодарность сохраняется. Можешь ли быть уверенным, что ни твой новый дом с хозяйством, ни твоя лавка с товаром не будут ни подожжены, ни взорваны? А? Можешь? И что твоя любящая супруга не будет каким-нибудь мародером обесчестена — можешь быть уверен?
Алешка, в силу своего характера, не мог на это реагировать иначе, как только новой вспышкой раздражения и кичливости. Он отвечал:
— Не из пужливых мы, Мирон Мироныч! Не пужай! Я к бердане еще и револьвер добуду иль обрез. В рукаве стану таскать!
— Вот-вот, у всех будут револьверы, у всех берданы, а то и трехлинейки. Не то говоришь, не то... — В глазу Вербука было искреннее огорчение, и Алешка, хоть и глядел на Вербука боком, хоть и был в душе и в теле раздражен, понял: это искреннее. То есть от натуры.
Вербук завершил затянувшуюся аудиенцию:
— Тут меня этак недели полторы не будет... Служба. Один будешь... Выручку к моим домашним не носи. Оставляй у себя. С богом! — Вербук для верности, так понял Алешка, двинул его толстомясым кулаком в плечо. И это-то как нельзя лучше расположило Алешку. Ну вот расположило, и все. Как есть. Не как, к примеру, Фай-Зу, лавка которого стояла по соседству. Получалось как-то так, что при встрече с китайцем Алешкина душа вся натягивалась, а Фай-Зу в тот же момент кланялся и улыбкой ластился. «Да напейся хоть раз, черт ты нерусский, — думал тогда про себя Алешка. — Напейся да ухвати меня за грудки, а то и в скулу вмажь, вот тогда... А так эти ласковости твои — что?»
— Я тут, понимаешь, планировал... — уже отойдя, Вербук задержался. — На днях к тебе начнут подвозить... А может, уж завтра к обеду. Подвозить пиловочник. Так ты принимай, складывай. Насчет предприятия... Ну, понимаешь, трактир... А? По весне, как сойдет снег, строить начнем. Трактирное дело заводить с тобой будем. А?..
Луна над городом уже была не та. Она по-прежнему была круглой и чистой, но уже не походила на просяной блин. Это, конечно, думал Алешка, да-а... Конечно, трактир, это не соляная тебе лавка, это уж вон что! Ну, Мирон Мироныч! Широко берет.
Дом в лунном освещении казался посеребренным от нижнего венца до трубы. Посеребренным как-то в два оттенка, верхняя половина жиже, а нижняя гуще, отливала почти голубино-сизым, изгородь же была белой и искрилась. Алеша взбодренно влез на завалинку, протянул руку к окну, намереваясь заглянуть в нижнюю шибку. Но, прежде чем заглянуть, еще потоптался на месте, поглядел в овраг, где из черных сугробов тянулись на лунный свет черемухи в снежной намети. Постучал в раму, приложился глазом к стылому стеклу шибки. Окно ответило чутким звоном, хотя по ту сторону во всей широкой хоромине никого не могло быть — семья зимовала в землянушке, какая вон набухшим сгустком темнела в глубине двора. Зимовала семья в дернушке не потому только, что в ней теплее и привычнее, а и потому, что от огня безопаснее.