Окутанный дождем, сотрясаемый порывами ветра, поезд стоял, дожидаясь разрешения выйти на магистраль. Не зная, чем еще заняться, я смотрел, как холодный ветер прижимает к земле грязную жесткую траву на пустоши возле Спрингберна. По пустоши топал человек, перед ним семенила дворняжка. Через прямоугольное поле тянулись две тропинки, образуя четкий андреевский крест из примятой травы. Пес остановился, унюхав что-то в бурьяне, задрал ножку, помочился. Шедший за ним человек был одет в дешевые джинсы и полупальто, руки он глубоко засунул в карманы. Бредя за собакой, время от времени давал ей пинка – от этого бедолага припускала, увеличивая дистанцию между собой и хозяином. Но через секунды бег вприпрыжку сменялся беспечной трусцой.
Смеркалось. Вдали зажигались уличные фонари – рассеянные искорки разгорались, меняли цвет с малинового на оранжевый.
Я глянул на часы. Серьезно мы застряли, вот уже минут десять ждем разрешения выйти на Квин-стрит. Тут часто приходится стоять и ждать, пока пройдет поезд на Эдинбург, но редко задержка бывает столь долгой. Станция отсюда в каких-то пяти минутах, и, что важнее, едой можно разжиться тоже в пяти минутах. Я не позавтракал, так как лег спать около четырех утра, ланч пропустил из-за похмелья и вообще едва не опоздал на поезд. И в поезде не оказалось вагона-ресторана – по распоряжению министерства путей сообщения до конца праздника этим вагонам стоять на запасных путях, такие вот дела. А на станции Квин-стрит, в какой-то паршивой миле, и гамбургеры, и сандвичи, и пироги, и пирожные. Да будь там одни только хаггисбургеры, я бы и от них не отказался.
– Леди и джентльмены…– прохрипел с акцентом жителя Глазго вагонный динамик, и я упал духом – вот оно, «идеальное» завершение «идеального» отдыха – из-за неполадок в работе светофора…
Я выглянул из сотрясаемого ветром вагона, где люди стенали, ругались и клялись отныне ездить на автобусе, или в следующий раз взять напрокат тачку, или купить тачку и научиться водить… За стеклом, испятнанным дождем, я увидел холодный январский день, серые небеса над мокрым городом, тропинку среди примятой ветром и дождем травы на пустыре. Картина вызывала уныние и жалость, в том числе и к себе самому. Интересно, по большому-то счету хоть что-нибудь имеет хоть какое-нибудь значение? Ты живешь, ты умираешь. Издали ты неотличим от этих травинок, и кто сказал, что ты важнее любой из них?
Трава может считать, что ей повезло, если она растет, если на нее падают солнечные лучи и дождевые капли и если ее не сжигают, или не вырывают с корнем, или не травят, или не закапывают при вспашке, разве что некоторые былинки волей случая оказываются на пути человеческом и их безжалостно топчут, ломают, мнут.
А люди?