Великокняжеская повозка была запряжена в две белые лошади, гусем. Переднюю лошадь держали под уздцы, два кучера; они, по обычаю, должны были идти пешком…
Дворецкий подал знак: мелодично звякнули серебряные бубенчики и бляхи, украшавшие сбрую царских санников [лошади, запрягавшиеся исключительно в сани]. Великокняжеский поезд медленно двинулся к воротам кремлёвского двора…
Боярин Лука Петрович обождал, пока поезд скрылся в воротах, вздохнул и стал подниматься на крыльцо.
— Дай-то Бог, чтоб всё по-хорошему! — прошептал он и, сняв свою высокую шапку, перекрестился на кресты кремлёвских соборов и церквей.
Миновав Неглинные ворота, царский поезд двинулся по направлению к северным рогаткам, закрывавшим Ярославскую дорогу.
Москва начинала просыпаться. На небе уже погасли звёзды, и город окутала предрассветная мгла февральского утра. В сыром воздухе уныло повис редкий, великопостный звон, нёсшийся со всех концов Москвы.
Царский поезд растянулся на добрую четверть версты. Впереди шли человек тридцать скороходов с цветными фонарями в руках и освещали дорогу. За скороходами ехал верхом путный боярин, стольник Семён Иванович, с толпою конных вооружённых холопов; за отрядом слуг, в самой середине поезда, подвигалась великокняжеская каптана, окружённая десятком молодых боярских детей на конях и в богатых уборах. Непосредственно за каптаной государя следовала другая, поменьше, в которой ехали два малолетних сына Василия — Иван и Юрий — с дядькой-боярином… Несколько повозок, в которых сидели сопровождавшие государя бояре, замыкали собою поезд…
Навстречу то и дело попадались пешие и конные путники: москвичи поспешно сворачивали в сторону, снимали шапки и низко кланялись.
— На богомолье государь великий выехал! — говорили друг другу жители, провожая глазами последние по возки.
Поезд добрался наконец до рогаток и выехал из города.
Было уже почти совсем светло.
Слёзы жены хотя и подействовали на великого князя, однако утреннее хорошее настроение ещё не рассеялось; убаюканный мягким покачиванием саней, Василий сладко задремал. Когда он очнулся, на дворе стоял уже белый день… Февральское солнце слепило глаза своим ярким светом и грело совсем по-весеннему…
Василий выглянул из возка и спросил ближнего боярского сына:
— Много ли отъехали, Василий?
— Пятнадцатую версту едем, государь великий! — снимая шапку, ответил спрошенный. — Часа через полтора Клязьму переезжать будем…
Великий князь приказал поднять задок возка. Спать ему больше не хотелось. Дорога шла берёзовым лесом; неширокая колея, проложенная ещё в начале зимы, кое-где уже успела потемнеть под лучами февральского солнца…
«Весна даёт себя знать…» — с удовольствием подумал Василий, оглядываясь кругом. В лесу было тихо, только по временам раздавался слабый писк какой-нибудь маленькой зимней птички.
Царский поезд выбрался на поляну; в стороне от дороги жалось несколько почерневших избёнок… В воздухе запахло курным дымом.
С придорожных берёз, где на верхушках темнели неуклюжие вороньи гнезда, поднялось несколько чёрных птиц; вспугнутые людьми, они суетливо захлопали крыльями, наполняя воздух своим неприятным криком.
Василий поднял голову, и в ту же минуту ему вспомнились слова дворецкого: «А дня за три, как прийти татарам, тучей стояло вороньё над Москвой…» Вспомнил великий князь и отчаянные рыдания жены сегодня утром; вспомнил — и неприятное, тревожное чувство стало наполнять его душу… Через некоторое время страх до такой степени овладел им, что в голове его шевельнулась мысль: не вернуться ли назад?…
— Сколько проехали? — спросил он у того же боярского сына.
— Клязьма видна, государь великий! — ответил тот, указывая вдаль рукой.
«Половина пути, — мелькнуло в голове государя, — вернуться разве?… Стыдно больно… Засмеёт мать, да и митрополит укорять будет… Поеду!» — решил Василий.
Скрепя сердце ехал он дальше, а мрачные мысли, словно злые недруги, теснились к нему со всех сторон…
«Что же будет-то, Господи Боже мой? — тоскливо думал великий князь. — Татары придут? Москву подожгут, жену и детей в полон возьмут? Да нет! — сейчас же успокаивал он самого себя. — Не может того быть, не для чего ханам злобиться на меня: одарил всех сверх меры, деревень да сёл роздал сколько!.. Не придёт Улу-Махмет, друг он мне теперь!.. Так что же будет? — вставал снова перед ним вопрос. — С братьями опять нелады, что ли? И то не похоже!.. За Можайскими искони того не водилось… Разве Юрьевичи?… Да и с ними счёты, кажись, кончены… Дмитрий-то совсем на житьё в Москву переселился. „Не надо, — говорит, — и удела мне…“ Шемяка разве?… От него всего ждать можно… Да, опять, и он не пойдёт больше на смуту. В Рождество ещё при митрополите святом говорил: пусть, грит, страшною казнью накажет меня Бог, коли рука моя поднимется на тебя, государь великий — и крест целовал… Нет, не пойдёт и он ни на что больше… И так уже довольно было меж нами! Вспомнить страшно, что было!..» Василий покачал головой, вздохнул и перекрестился.