— Этой бумагой я, может быть, и не воспользуюсь, но ты должна знать, что я теперь имею возможность избавиться от тебя во всякое время, когда мне только вздумается, и жениться на другой, — заявил он ей уходя.
Воротынцев мог уверить Марфиньку в чем угодно. Она не знала ни своих прав, ни законов; ничего не знала она из жизни, кроме того, что написано было в книгах, оставленных ей маркизом, а в этих книгах, кроме выдумок, ничего не было.
Спрашивать объяснений и советов ей было не у кого. Федосья Ивановна умерла, Митеньку и Бутягиных было строго запрещено пускать к ней, а все прочие люди, в том числе и Малашка, так боялись попасть в немилость из-за нее, что все ее чуждались и избегали оставаться лишнюю минуту с нею наедине.
Барин был прав, говоря, что, обвенчавшись с ним, Марфинька совсем погубила себя. В то время такие были нравы, что никому из посторонних и в голову не могло прийти вмешиваться в семейное дело, защищать жену от мужа и пытаться ограничивать его власть над нею.
Уехал Воротынцев в город в тарантасе, на колесах.
— А возвращаться придется им, чего доброго, на полозьях, — толковали между собою воротыновцы, озадаченные длительным отсутствием барина.
Но барин ни на колесах, ни на полозьях в Вортыновку не вернулся, а купил в городе возок и укатил на почтовых в Петербург.
Мишку он увез с собой. В Воротыновку приехал с лошадьми один только кучер и привез управителю письмо. По инструкциям, заключавшимся в этом письме относительно дома и полевого хозяйства, можно было понять, что ждать барина сюда в скором времени нечего.
XV
Зима близилась к концу.
Марфинька писала длинные письма мужу, полные любви и покорности, извещала его о том, что чувствует себя беременной, умоляла его ответить ей хоть строчку, но ответа не получала.
Да и не могла она получить ответа: все ее письма попадали в руки управляющего, который вместо того, чтобы отсылать их на почту, складывал их в один из многочисленных ящиков черного бюро в нижнем кабинете.
Николай отлично понимал, что барин уехал потому, что все ему здесь прискучило и опротивело и что напоминание о том, от чего он бежал, кроме досады и неудовольствия, ничего возбудить в нем не может.
Если бы Марфинька была менее поглощена мыслью о ребенке, которого ждала с восторгом и упованием, да не боялась подводить под ответственность окружающих, она, может быть, попыталась бы так или иначе узнать, почему муж ничего не пишет ей и какие у него намерения относительно нее, но она так боялась быть причиной нового несчастья вроде того, что случилось с Федосьей Ивановной, и к тому же так была измучена нравственно, что ни на какой решительный шаг не была способна.
Прознав про отъезд Александра Васильевича, Бутягин набрался храбрости и поехал навестить Марфиньку. Она до слез обрадовалась ему, но в то же время и испугалась. Муж приказал Николаю никого не пускать к ней; она так боялась ослушаться его, что ни минуты не могла спокойно разговаривать со своим гостем. Беспрестанно оглядывалась она по сторонам и торопила его скорее уехать.
Про мужа она выражалась с такою любовью и уважением, что ее можно было бы принять за счастливую женщину, если бы взгляд у нее был не растерянный да речь не сбивчивая.
— Он мне пишет. Его дела задержали в Петербурге. Не беспокойтесь обо мне, мне очень-очень хорошо. Александр Васильевич меня любит, чего же мне еще? О, да, он меня любит! Вот у нас скоро ребеночек будет, и тогда я буду еще счастливее; надо только терпение и беречь себя, не правда ли? — И, поддаваясь мучительной мысли, постоянно грызшей ее сердце, она со смущенной улыбкой прибавила: — Вообразите, какая вздорная мысль пришла ему в голову: ему представилось, будто я уехала тогда из Воротыновки, чтобы заставить его жениться на мне! Я разубедила его, конечно, и теперь он мне верит, верит, — шепотом повторила она, точно в забытьи.
А затем она смолкла и, не переставая странно улыбаться, так глубоко задумалась, что забыла о присутствии Бутягина.
Когда он ей напомнил о себе, она вздрогнула, побледнела от испуга и стала умолять его скорее ехать.
— Плоха наша Марфа Дмитриевна, — вернувшись домой, сказал жене Петр Захарович. — Извелась совсем, лица на ней нет и как будто в уме маленечко тронулась. Думал я, думал, как бы ей помочь…
— Что тут думать? Ничем ей теперь не поможешь, — прервала его жена. — И не затевай ничего, ради Бога, Захарыч! Нешто такому озорному, как воротыновский барин, супротивничать возможно? Да он всякого в бараний рог может согнуть. И муж он ей к тому же в законе, значит, и права его над нею никому рушить нельзя. Пострадаешь только понапрасну, беду себе наживешь, а ей оттого легче не станет. Уж видно, судьба ей такая с ним маяться. А ты и себя-то, да и меня побереги, измучилась я ведь, тебя ждавши-то. «Ну, вдруг остервенятся они на моего Захарыча, — думаю, — да и его тоже, как Федосью-покойницу?» Всю ночь глаз не смыкала, плакавши.
— Уж ты скажешь! Да нешто я — их крепостной? Как же они смеют? — возразил Захарыч.