И так далее. В этом стиле.
– отвлеченно закончила Чайка и снова возникла перед микрофоном в едином образе.
На какое-то мгновение у зрителей перехватило дыхание, а мне почудилось, что весь зал состоит из одного меня, смущенного, растерянного, захваченного ностальгическим страданием от утраты чего-то большого, сильного, но погибшего на выходе из детства.
Так или иначе, через минуту публика решила, что понимает то, что нельзя понять, и горячо зааплодировала, словно рукоплескала падающей звезде, пропадающей в никуда.
Оставшиеся выступления текли мимо меня. Я будто бы увяз в густом киселе смутных и беспредметных воспоминаний. Очнулся, когда в зале почти никого не осталось. Выбираясь, заметил на одном из сидений забытый кем-то носовой платок с кружевной розовой каймой. Представил себе его владелицу, сентиментальную зрительницу туманных лет, и эта случайно оставленная вещь каким-то странным образом снова соединила меня с Чайкой.
Но самой Чайки нигде не было. Я искал ее за кулисами, в коридорах, в фойе, и тревожное чувство покалывало меня, как заноза. Я даже постоял невдалеке от женского туалета, но в здании слышались чьи-то последние шаги, похоже, дамская комната тоже пустовала. Тогда я метнулся в раздевалку.
Сонная вахтерша в толстых очках вязала зимний шерстяной носок. Она удивленно взглянула на меня. Вешалка была почти пуста. Отдельно одиноко висела моя куртка.
Я облачился в нее, не ведая, что делать дальше: выходить ли в осеннюю слякоть, или еще раз пройтись по этажам. Какое-то шестое чувство заставило сделать несколько шагов в направлении коридора и там, в сумрачной его глубине, я увидел Чайку, сидевшую на подоконнике в смятой, придавленной позе.
Я бросился к ней, грохоча ботинками, как утюгами, по звонкому паркету, ощущая – что-то произошло. Но что?
На мое появление Чайка не отреагировала никак. Упавшие на грудь волосы закрывали ее лицо, но я почувствовал – Чайка плачет. По полу и подоконнику были рассыпаны деньги. Я перестал вообще что-либо понимать. Осторожно взял ее за плечи. Сквозь волосы темнел кончик уха.
– Что случилось? – как можно бережнее спросил я.
Глядя в пустоту, она убито произнесла:
– Они дали мне деньги за выступление. – И наконец, подняла на меня полные муки глаза. – Скажи, Олег, разве можно за стихи брать деньги? Закат из янтаря и крови не требует с нас ничего.
Что мог я ей ответить? Я прижал ее к себе и она, уткнувшись в мою куртку, разразилась горестными грудными рыданиями. Но эта тоска была еще чем-то, кроме сожаления о денежном эквиваленте поэзии.
Потом мы молча шли по мокрому асфальту темных улиц под маленькой, уютной крышей зонта. Ветер стих. Пахло хвоей и сыростью. Океан каким-то своим эфирным телом бродил по улицам, и не ощутить его было нельзя.
Каждый думал о своем. Мне было и хорошо, и грустно. Хорошо оттого, что я держал Чайку за худенькое плечо, и в этом плече моя рука угадывала ее всю, как дочку. От кончиков волос до самых мизинцев. Моя ладонь жила своей жизнью.
А грустно потому, что мысли и чувства Чайки, как, впрочем, и мои тоже, выплескивались за рамки уродливых предписаний общества. Но с этим ничего нельзя было поделать.
«Разве можно за стихи брать деньги?»
Вопрос был весьма непростой. Знала ли Чайка, что первые гонорары от литературы ввел в России Пушкин? Да и нужно ли было ей это знать? Она летала, даже когда читала стихи. Не грешно ли получать за это мзду? Не получали ее ни Хлебников, ни Рубцов, ни Ван Гог, ни Пиросмани, ни многие другие странствующие по миру певцы, художники, музыканты, к коим благоволил Господь, одаривая путников редким талантом, но лишая взамен всех мирских благ.
Мы остановились у провально темного подъезда Чайки. Она боялась надолго оставлять мать одну. Кто знает, какая мутная мысль могла посетить ее туманное сознание. Мать уже пыталась однажды послушать, с каким звуком работают вхолостую газовые горелки.