«Вот уже две недели, как я вовсю развлекаюсь твоими идиотскими объяснениями: «Санда вынуждена была срочно поехать в Бухарест… Санда простудилась и опасается воспаления легких… Санда вывихнула ногу…» Ах, бедная девочка, сколько бед свалилось на ее голову! Считаю, что пора тебе помочь. Наивный и вечно озабоченный, каким я тебя знаю, ты способен окончательно себя скомпрометировать в моих глазах. Если я потерял ее, то хоть ты будь рядом со мной, симпатичный, сентиментальный плут (наконец-то мне разрешили принимать посетителей). Я жду тебя в четверг ровно в три. Я был бы тебе очень признателен, если бы ты согласился рассказать мне поподробнее, как ты раздобыл фотографию. Я много думал об этом и полагаю, что произошло все примерно так: позавчера, в день ее рождения, ты отправился поздравить ее. Там веселье было в разгаре, все чокаются, поют. Один лишь ты стоишь в стороне, и никто ни о чем тебя не спрашивает, даже не интересуется, почему ты такой расстроенный. Дураки понятия не имеют, что ты нацелился на семейный альбом и в подходящую минуту, с твоей всем известной ловкостью, — цап! Ладно, дружище, допускаю, что тебе пришлось действовать чертовски быстро, но все равно, не к чему было тащить фотографию ее сестрицы и посылать ее мне с нежной надписью, сделанной тобой. Напрасно, напрасно, почерк Санды трудно подделать, другие тоже пытались, но увы! (Но я все же рад, что тебя не поймал с поличным Додо Северин.) Умоляю тебя, не тревожься за меня: если я столько раз умирал ради других, могу же хоть раз умереть и ради нее.
Два раза, воспользовавшись невниманием сестрицы Джеорджетты, я пытался удрать отсюда. Два раза меня ловили в тот самый момент, когда я уже выходил из больницы. Двое волокли меня за руки, двое — за ноги (носилки были заняты), и снова притащили сюда, и даже хотели привязать к койке.
Сегодня утром, после осмотра доктора Мовиляну (не знаю почему, но мне показалось, что он осматривал меня только по долгу службы), я еще решительнее отправился в дальний путь. Мне понадобился час с лишним, чтобы добраться до двора. Все смотрели на меня (представляешь, какими глазами!), но никто не сказал мне ни слова. Я повернул голову, чтобы проститься с гнусным зданием больницы, и мне чуть не стало худо: у всех окон толпились больные, врачи и сестры и молча, с завистью смотрели на меня. Кто-то помахал рукой на прощание. Мне оставалось пройти до ворот еще шагов десять. Из будки вышел привратник с фуражкой на голове и собрался было уважительно отдать мне честь, а я попросил у него стакан воды.
Назад в палату меня отнесли на носилках. Сестра Джеорджетта сказала мне, что теперь, после столь долгого путешествия, я уже вне всякой опасности. Все запреты сняты: я могу разговаривать, петь, плясать. Доктор Мовиляну спросил, не хочу ли я побриться, чтобы стать красивым парнем. Нет, доктор, ни в коем случае. Разве я не говорил вам, что мне уже давно хочется отпустить бороду, как у патриарха?! Когда я был ребенком, я то и дело отхватывал ножницами клок волос из дедушкиной бороды. Разумеется, когда дедушка спал».
За день до отъезда в Бухарест, где у меня были срочные дела, я навестил доктора Мовиляну дома и попросил его откровенно сказать, каково состояние Тудора и какие у него шансы на жизнь. Мне даже в голову не пришло, что за последние несколько дней с подобными вопросами надоедали доктору все друзья Тудора. Несколько минут он с мрачным видом, не глядя на меня, лишь пожимал плечами, — дескать, откуда ему знать? И вообще, кто это может знать? Он упорно смотрел только на двери, и я бы не удивился, если бы он меня выставил вон. Почувствовав, насколько мое присутствие для него обременительно, я попрощался и собрался уходить.
— Сколько вам лет? — спросил он.
— Восемнадцать, без трех месяцев.
— Какого же ответа вы ждете? Что ваш друг проживет еще сто лет? Я полагаю, что это единственный ответ, который удовлетворил бы вас. Сто лет!
— Я знаю, — сказал я, — знаю, что ему уже совсем немного осталось.
— Несколько дней, — уточнил доктор Мовиляну. — Если у вас есть ко мне какие-либо претензии, я готов вас внимательно выслушать. — Он предложил мне наконец присесть. — Если вам нечего сказать, то тогда я кое-что скажу: больше тридцати лет я ежедневно встречаюсь со смертью. Открываю дверь палаты и вижу смерть, гримасничающую у изголовья больного. Тот, кто изображает ее уродливой дряхлой старухой, тот глубоко ошибается. Она сильная, сударь мой, и обаятельная. И все бегает, и рыщет, и находит. Как молодая, ненасытная баба. Относительно вашего друга у нее очень серьезные намерения.
— Вы считаете, что хирургическое вмешательство было бы бесполезным?
— Я дважды приглашал к нему самых крупных специалистов. Имеются протоколы, с которыми вы можете ознакомиться. Я согласен показать их вам, потому что боюсь вашего возраста. Восемнадцать лет — это возраст, которому свойственно обвинять. Вы ничего не знаете, не умеете, у вас нет ни капли души!
— Умоляю вас, умоляю…