– Так поезжай, дружок… Не знаю, – через Святой Крест, на Астрахань – далеко… Лучше тебе пробираться Доном на Царицын. Кстати, разведаешь, что у белых в тылах… Захвати офицерские погоны, покрасуйся… Какие тебе – капитанские или подполковничьи?
Он усмехнулся, положил Телегину руку на колено, похлопал, как ребенка:
– Поспи часика два, а я напишу письмо.
10
Трехнедельный отпуск был наконец получен. Вадим Петрович Рощин, разбитый, больной, растерзанный противоречиями, находился в это время в добровольческом гарнизоне на станции Великокняжеской. Крупных боев не было, – все силы красных оттянулись южнее, на борьбу с главными силами Деникина. Здесь же, по станицам на реках Маныче и Сале, вспыхивали кое-где волнения, но казачьи карательные отряды атамана Краснова проворной рукой успокаивали мятущиеся умы: где внушали честью, где шомполами, а где вешали.
Вадим Петрович уклонялся от участия в расправах, ссылаясь на контузию. По возможности не ходил на офицерские попойки, устраиваемые в ознаменование побед Деникина. И странно: здесь, в гарнизоне, так же как и в действующей армии, к Рощину все относились с настороженностью, со скрытой враждебностью.
Кем-то, где-то был пущен слух про его «красные подштанники», – так к нему это и прилипло.
В окопах под Шаблиевкой вольноопределяющийся Оноли стрелял в него. Рощин отчетливо помнил эту секунду: гул снаряда с бронепоезда, крик ротного «ложись!». Разрыв. И – запоздавший револьверный выстрел, удар, как палкой, в затылок и свирепой радостью метнувшиеся восточные глаза Оноли.
Только один человек мог поверить честному слову Рощина – генерал Марков. Но он был убит, и Вадим Петрович размыслил больше не поднимать сомнительного дела против мальчишки.
Его мучило: откуда все же такая ненависть к нему? Разве не было ясно, что он честен, что он бескорыстен, что его поступками руководит только идея величия России? Не за генеральскими погонами он пошел в эти страшные степи…
У Рощина недоставало беспощадно-ясного видения вещей. Ум его окрашивал мир и события в то, что он сам считал лучшим и главным. Неподходящее пропускалось мимо глаз, от назойливого он морщился. И мир представлялся ему законченной системой. Происходило это, по всей вероятности, от врожденного барства, от многих поколений благодушествующих помещиков. Эта исчезнувшая порода превыше всех благ ставила мирное благодушие и навязывала его всему и повсюду. Пороли мужика на конюшне, – ну, что же: покричит-покричит мужик и после лозы раскается, ему же будет лучше – раскаянному и умиротворенному. Протестуют векселя, имение идет с торгов, – что ж поделаешь? Можно прожить и во флигельке, в лопухах и крыжовнике, без шумных пиров: пожалуй, что так и душе будет покойнее под старость лет… Никакими усилиями судьбе не удавалось сбить с толку благодушествующего помещика. И вырабатывалось у него особое мягкое зрение – видеть во всем лишь прекраснейшее и благороднейшее!
Это отсутствие едкого взгляда на лица и поступки было и у Вадима Петровича. (Правда, события последних лет сильно потрепали его романтизм, вернее – от него остались одни лохмотья.) Ему теперь постоянно приходилось жмуриться. Вот отчего он уклонялся, например, от посещения офицерского собрания.
Эти люди, – горсточка офицеров и юнкеров, – должны были, по его понятию, носить, как крестоносцы, белые одежды: ведь они подняли меч против взбунтовавшейся черни, против черных вождей, антихристовых или германских – черт их там разберет – слуг и приспешников. (С этим зарядом идей Рощин и попал на Дон.)
Но на офицерских попойках было дико слушать шумное бахвальство под звон стопочек, похвалы братоубийственной лихости. Эти молодые, когда-то изящные лица «крестоносцев» обезображены нетерпением убивать, карать, мстить; вот они, стоя со стопочками девяностопятиградусного спирта, поют мертвый гимн тому, кто был ничтожнейшим из людей, был расстрелян, сожжен, развеян по ветру, как некогда Лжедимитрий, и если бы можно было собрать всю кровь, пролитую по его бессильной воле, то народ, конечно, утопил бы его живого в этом глубоком озере…
Казалось (на это и жмурился Рощин), этот мертвый гимн был единственной идеей у его однополчан… Очистить Россию от большевиков, дойти до Москвы. Колокольный звон… Деникин въезжает в Кремль на белом коне… Да, да, все это понятно. Но дальше-то что, – самое-то главное? Про Учредительное собрание, например, неприлично было и говорить среди офицеров. Значит: гимн мертвецу?
Что же увлекло этих людей на борьбу и смерть? Рощин жмурился… Подставлять грудь под пули и пить спирт в теплушках уже не было героизмом, – устарело. Этим занимались и храбрые и трусы. Преодоление страха смерти вошло в обиход, жизнь стала дешевой.
Героизм был в отречении от себя во имя веры и правды. Но тут опять жмурки, без конца жмурки… В какую правду верили его однополчане? В какую правду верил он сам? В великую трагическую историю России? Но это была истина, а не правда. Правда – в движении, в жизни, – не в перелистанных страницах пыльного фолианта, а в том, что течет в грядущее.