Телегину порой казалось, что короткое счастье жизни только приснилось ему где-то в зеленой степи под стук колес… Была жизнь – удачливая и тихая: студенчество, огромный, бездонный Питер, служба, беззаботная компания чудаков, живших у него в квартире на Васильевском острове. Тогда казалось – будущее ясно, как на ладони. Он и не задумывался о будущем: полет годов над крышей его дома был неспешен и неутомителен. Иван Ильич знал, что честно выполнит положенный ему труд и, – когда голова поседеет, – оглянется на пройденное и увидит, что прошел долгую-долгую дорогу, не сворачивая в опасные закоулки, как тысячи таких же Иванов Ильичей. В его простые будни повелительно вошла Даша, и грозным счастьем засияли ее серые глаза. Правда, у него всегда, очень тайно, нет-нет да и появлялось коротенькое сомнение: счастье назначалось не ему! Но он гнал это сомнение, он намеревался – вот только минуют дни войны – построить счастливый домик для Даши. И даже когда рухнули капитальные стены империи, и все смешалось, и зарычал от гнева и боли стопятидесятимиллионный народ, – Иван Ильич все еще думал, что буря пролетит и лужайка у Дашиного домика мирно засияет после дождя.
И вот он – снова на койке, в военном эшелоне. Вчера – бой, завтра – бой. Теперь ясно: к прошлому возврата нет. Стыдно ему было и вспоминать, как он год тому назад суетился, устраивая квартирку на Каменноостровском, – приобрел кровать красного дерева, чтобы Даша на ней родила мертвого младенца.
Даша первая ударилась о дно водоворота. «Попрыгунчики», наскочившие на нее у Летнего сада, дыбом вставшие волосики у мертвого ребенка, голод, темнота, декреты, где каждое слово дышало гневом и ненавистью, – вот какой предстала ей революция. По ночам революция свистела над крышами, кидала снегом в замерзшие окна, – чужая! – кричала она Даше вьюжными голосами. Когда серенькая петербургская весна подула серым ветром, закапали крыши и с грохотом по дырявым трубам полетели вниз ледяные сосульки, Даша сказала Ивану Ильичу (он пришел домой оживленный, в пальто нараспашку, и особенно блестящими глазами поглядел на Дашу, – она вся поджалась, завернулась в платок до подбородка).
– Как бы я хотела, Иван, – сказала она, – разбить себе голову, все забыть навсегда… Тогда бы еще могла быть тебе подругой… А так, – ложиться в страшную постель, снова начинать проклятый день, – пойми же ты: не могу, не могу жить. Не думай, мне не нужно никакого изобилия, – ничего, ничего… Но только жить – полным дыханием… А крохи мне не нужны… Разлюбила… Прости…
Сказала и отвернулась.
Даша всегда была сурова в чувствах. Теперь она стала жестока. Иван Ильич спросил ее:
– Быть может, нам лучше на некоторое время расстаться, Даша?..
И тогда в первый раз за всю зиму увидел, как радостно взлетели ее брови, странной надеждой блеснули глаза, жалобно задрожало ее худенькое лицо…
– Мне кажется, – нам лучше расстаться, Иван.
Тогда же он начал решительно хлопотать через Рублева о зачислении своем в Красную Армию и в конце марта уехал с эшелоном на юг. Даша провожала его на перроне Октябрьского вокзала и, – когда окно вагона поплыло, – горько заплакала, опустив вязаную шаль на лицо.
Много сотен верст исколесил с тех пор Иван Ильич, но ни бой, ни усталость, ни лишения не заставили его забыть любимого заплаканного лица в толпе женщин у прокопченной стены вокзала. Даша прощалась с ним так, как прощаются навсегда. Он силился понять, – в чем же не угодил ей? В последнем счете, конечно, только в нем лежала причина ее охлаждения: ведь не у нее же одной родился мертвый ребенок. Не революция же вырвала у нее сердце… Сколько супружеских пар, – он перебирал в памяти, – теснее прижались друг к другу в это грозное, смутное время… В чем же была его вина?
Иногда в нем подымалось возмущение: хорошо, найди, милая, поищи другого такого, кто будет с тобой так же тютькаться… Мир трещит по всем швам, а ей дороже всего свои переживания… Просто – распущенность, привычка питаться сдобными булочками– а не хочешь ли черненького, с мякиной?
Все это верно, все так, но отсюда был дальнейший вывод, что Иван Ильич сам отменно хорош и не любить его преступно. На этом каждый раз Иван Ильич спотыкался… «Действительно, ну-ка, что во мне такого особенного? Физически здоров – раз. Умен и интересен чрезвычайно? – нет, нормален, как десятый номер калош… Герой, большой человек? Увлекательный самец, что ли? Нет, нет… Серый, честный обыватель, каких миллионы… Случайно выхватил номер в лотерее: полюбила обольстительная девушка, в тысячу раз страстнее, умнее, выше меня, и так же непонятно разлюбила…»
Так, оглядываясь на себя, он думал: не в том ли причина, что он не по росту этому времени, мал, – что и воюет-то он даже по-обывательски, будто служит в конторе? Ему не раз теперь приходилось встречать людей, страшных во зле и добре, непомерной тенью шагавших по кровавым побоищам… «А ты бы, Иван Ильич, хотя бы врага во всю силу возненавидел, смерти бы как следует испугался…»