Короткая пауза, и глаза чтеца все так же смотрят, все так же куда-то вдаль. Во все время чтения – ни малейшего движения, ни одного жеста, только лицо и глаза его недвижимо живут. Он спокойно передает словами то, что переживает, чувствует, ощущает.
И потом так же спокойно рассказывает о встрече со стариком, который просит его подвезти. Предлагает ему сесть рядом с собой, но тот, бывший барский камердинер, после объявления воли выброшенный наследниками за старостью и недовольный всем, еще помнит барскую дисциплину и, отказавшись, садится рядом с ямщиком на облучок, ворчит и ругает все новое, даже волю.
Идет разговор со стариком, который кивнул головой на молодого парня-ямщика.
И все мы, зрители, видим и ямщика и старого камердинера.
Глаза Ермоловой опять покрылись дымкой грусти, но это было уже в последний раз.
Ермолова откидывается на спинку стула. Мерцавшие зарницы сменились в ее глазах сверкнувшей молнией, будто она сама мчится на бешеной тройке:
А чтец, между тем, заканчивает:
Зимний сезон кончился. Мне предстояло или остаться в летнем помещении Кружка в Москве, или уехать в Смоленск. И я бы угодил в начавшийся тогда набор добровольцев в Сербию, что, наверное бы, для меня добром не кончилось, да опять случай подвернулся. Встретил я казака Бокова, с которым я познакомился еще в цирковые времена, и позвал он меня к себе на Дон.
– Степь-то какая сейчас! Потом съездим на Кавказ, надо кабардинских маток купить! Поживем лето на зимовнике.
Неудержимо потянула меня степь-матушка. Уехали мы со скорым поездом на другое утро – не простился ни с кем и всю Москву забыл. Да до Москвы ли! За Воронежем степь с каждым часом все изумруднее… Дон засинел… А там первый раз в жизни издалека синь море увидал. Зимовник оказался благоустроенным. Семья Бокова приняла меня прекрасно… Опять я в табунах – только уж не табунщиком, а гостем. Живу – не нарадуюсь!
А все-таки иногда жуть берет: вдруг приедут Иловайский, Подкопаев, а то еще, чего гляди, мой хозяин, тоже сосед не дальний, пожалует и признает во мне своего беглого табунщика…
Разыграется фантазия – дойдет до жандарма, который на зимовник приезжал. Но скоро пришел этим думам конец.
Собрались мы с моим другом на Кавказ за лошадьми и покатили. С собой взяли двух казаков – лошадей вести.
А в Кабарде у Бокова знакомства большие, таскают нас как дорогих гостей из аула в аул, устраивают охоты, тамаши. Побывали даже в урусбнях на Эльбрусе, турью охоту горцы нам устроили.
Боков удалец хоть куда, но и мне почет немалый был: уж очень поразило их мое цирковое искусство, меткая стрельба да знание лошади – опыт прошлого. К горам, которые я впервые увидел, я скоро привык. Надо сказать, что Боков подарил мне еще на зимовнике свою черкеску, бурку, кинжал – словом, одел меня настоящим кабардинцем и сам так же был одет. Боков взял со стены своего кабинета две нарезные двустволки – охота будет.
Недели три мы гуляли. Наконец Боков зовет домой ехать.
– Пора! Скоро дед именинник! Большой праздник будет… Весь Дон съедется! Из Черкасска приедут, а уж соседи все будут…
И сразу все настроение испортил:
«Узнают, да еще арестуют!»
Я промолчал – и решил удрать дорогой, поближе к Москве, и пристроиться где-нибудь в театре.
Так и решил, а вышло иначе. И хорошо вышло, как уж я после увидел.
На турьей охоте с нами был горец, который обратил мое внимание: ну совсем Аммалат-бек из романа Марлинского или лермонтовский Казбич. Или, скорее, смесь того и другого. Видно только, что среди горцев он особа важная – стрелок и джигит удивительный, шашка, кинжал и газыри в золоте. На тамаши в глухом горном ауле, где была нам устроена охота, горцы на него смотрели с каким-то обожанием, держались почтительно и сами не начинали разговоров, и он больше молчал.