Глазунов нашел письмо Римского-Корсакова и дал почитать Шаляпину.
— «Дорогой, милый и превосходный маэстро Саша! — читал вслух Федор Иванович. — Хотел написать Вам много, но заигрался в четыре руки с Надеждой Николаевной симфонией Скрябина, и вдруг стало поздно, а потому буду краток. Скажу Вам, что уехал от Вас с впечатлением от Вашей сонаты такого роду, что несколько дней не мог и не хотел приняться за что-либо свое. Это превосходное произведение и по содержанию, и по виртуозной законченности формы и техники. Кроме того, это чистая музыка, а таковая выше прикладной. Вы не поверите, какая меня зависть и печаль берет, что я не способен ни к чему подобному, а если и был когда-нибудь способен, то заглушил это в себе, а теперь уж поздно… Желаю Вам на долгие годы продления того подъема Вашего таланта, на котором Вы теперь находитесь со времени «Раймонды»…»
Шаляпин дочитал письмо до конца и сказал:
— А ведь Римский-Корсаков очень сдержан на похвалы. Значит, действительно что-то необычное удалось вам написать, Александр Константинович. Может, сыграете?
— Римский-Корсаков, конечно, перехвалил меня в этом письме… Действительно, я сочинял довольно много новой музыки, но, кажется, работал по пустякам. А давайте нагрянем завтра к Стасову, он ведь совсем неподалеку от нас живет. А пока пошлем ему телеграмму: «Завтра будем у вас после обеда.
— О чем говорить! Люблю старика-великанище.
Владимир Васильевич Стасов весь день 3 июля пребывал в тревожном ожидании… Сколько уж раз он устраивал музыкальные вечера с участием Глазунова и Шаляпина и других замечательных музыкантов, но от сегодняшнего дня он снова ждал неповторимого наслаждения. Как только вчера принесли ему телеграмму от Глазунова и Шаляпина, он потерял покой, не мог работать, только и думал о предстоящей встрече, как бы получше, поинтереснее встретить своих любимых друзей. Встал, как всегда, раньше всех, походил по парку, прилег на садовую скамейку и раскрыл том Льва Толстого… Пришла во время бессонницы какая-то любопытная мысль, и хотелось ее проверить, но мысли были далеко: «Кто только не бывал здесь… Экие люди! И я с ними был близко знаком! Вот счастье-то было. Казалось, что таких, как Мусоргский, Антокольский, Репин, Верещагин, Бородин, Римский-Корсаков, с которыми судьба сблизила и подарила их дружбу, уж больше не встретится на моем пути, а поди ж ты, Глазунов появился, Рахманинов, а тут еще этот казанский самородок — Федор Шаляпин… И как только не называли меня за мое восхищение этими удивительными гениями даже в России, щедрой на таланты… И сколько карикатур нарисовали на меня мои противники, вот негодяи…»
И Стасов, возбужденный воспоминаниями, нервно вскочил со скамейки и зашагал к дому. Особенно отчетливо вспомнилась ему нарисованная житейская река с прорубями и он, Стасов, с топором в руках в ожидании, когда появится какая-нибудь гениальная юная головка, чтобы по ней ударить. Дескать, стоит появиться юному гению, как своими похвалами, словно обухом, убивает маститый критик… И все получилось наоборот: вовремя поддержал молодое дарование, оно и расцвело, заблестело новыми гранями… А замечать и расхваливать тех, кто уже крепко стоит на ногах и в поддержке не нуждается, — пустое дело, такие и без него обойдутся. Нет, молчать о юных дарованиях, если можешь предвидеть их блистательное будущее, — это не высшая добродетель, как считают, может быть, так называемые добродетельные граждане, а бездарная трусливость… Вот уж чем он никогда не страдал. Может, ошибался, может, перехваливал, но всегда от чистого сердца желал развития высших возможностей художника, композитора, артиста, на которых пал его взгляд. А уж сколько пришлось ему на своем веку выдержать сражений со своими противниками! Взять хотя бы последнюю статью Лароша «Забыли Берлиоза». Прочитал и весь загорелся от ярости. Ах, какая мерзость! Ах, какая гадость! До сих пор у него кипит негодование против этой мерзости. Хотел тут же все отбросить начатое и отвечать, отвечать ему поскорее… И прошло уж почти два месяца, как он прочитал эту статью, а собраться все не может, все недосуг… То здоровье подводит, болезни постепенно одолевают, с ногами что-то неладное творится, ну да ничего, потопчут еще родную землицу… Но он ответит, вот разделается с самой, пожалуй, трудной статьей, а потом возьмется за Лароша… «И это вовсе невзирая на то, что мы вместе хлебали кофе и жевали в польской кондитерской и за ужином у Беляева, — думал Стасов, поднимаясь по ступенькам к себе в кабинет, — а в промежутке между сосисками и индейкой говорили друг другу комплименты. Ах, какая мерзость, ах, какая пакость эта статья о Берлиозе и о русских музыкантах. Так и проткнул бы его сейчас же вилкой или вертелом, ну да Бог с ним, лучше проткну я его пером. Да так, чтобы от него ничего не осталось… Да, о вилке вспомнил весьма кстати, пора уже завтракать».