— Вспоминая его пение, его мощную, стройную фигуру, его непостижимо подвижное, чисто русское лицо — странные превращения происходят на моих глазах… И не могу писать… Вдруг из-за добродушно и мягко очерченной физиономии вятского мужика на меня глядит сам Мефистофель со всею колючестью его черт и сатанинского ума, со всею дьявольской злобой и таинственной недосказанностью. Сам Мефистофель, ты понимаешь меня?
Александра Михайловна не решалась даже поддакнуть, понимая, что в этот момент не нужно перебивать мужа.
— Не тот зубоскалящий пошляк, что вместе с разочарованным парикмахером зря шатается по театральным подмосткам и скверно поет под дирижерскую палочку, — нет, настоящий дьявол, от которого веет ужасом. Потом наваждение пропадает, снова появляется милое смышленое лицо вятского мужика, но ненадолго. Вдруг столь же неожиданно облик его меняется, и проступает величаво-скорбное лицо царя Бориса. Величественная плавная его поступь, которой нельзя подделать. Красивое, сожженное страстью лицо тирана, преступника, героя, пытавшегося на святой крови утвердить свой трон. Мощный ум и воля — и слабое человеческое сердце.
Александра Михайловна не шелохнется, зная по опыту совместной супружеской жизни, что перебивать его в этот момент нельзя. А Леонид Николаевич, полузакрыв глаза, устремленные куда-то в противоположный угол, тихо, как бы про себя, но отчетливо и внятно говорит о накопившемся в душе:
— А за Борисом — злобно шипящий царь Иван, такой хитрый, такой умный и такой злой и несчастный, а еще дальше — сурово-прекрасный и дикий Олоферн; милейший Фарлаф во всеоружии своей трусливой глупости, добродушия и бессознательного негодяйства и, наконец, создание последних дней — Еремка. Обратила ты внимание, как поет Шаляпин: «А я куму помогу-могу-могу»?
И Леонид Николаевич попытался воспроизвести эту фразу из оперы Серова «Вражья сила», но понял, что у него не так получается, засмущался и замолчал, виновато поглядывая на Сашу.
— Вспомнила? Теперь ты поймешь, что значит это наше российское «лукавый попутал». Это не Шаляпин поет и не приплясывающий Еремка: это напевает самый воздух, это поют сами мысли злополучного Петра. Нет, не передать словами зловещей таинственности, всего дьявольского богатства оттенков этой простой песенки.
Леонид Андреев снова задумался.
— И все это изумительное разнообразие образов заключено в одном его лине, это дивное богатство умов, сердец, чувств — в одном уме и сердце вятского крестьянина Федора Ивановича Шаляпина, а ныне, милостью его колоссального таланта, европейской знаменитости. Ты знаешь, просто не верится в его взлет. Какой силой художественного проникновения должен быть одарен человек, чтобы осилить и пространство, и время, и среду, проникнуть в самые глубины души людских характеров, разных по национальности, времени, по всему своему историческому складу.
— Очень люблю смотреть на его Мефистофеля. Какое-то чудо свершается на наших глазах, так он умеет преображаться. — Саша не сдержала своих чувств, и слова эти у нее вырвались как бы невзначай.
Леонид Андреев недоуменно посмотрел на нее: дескать, почему ж ты перебиваешь меня, придет время, дай сначала выговориться мне.
— Да, Мефистофель. Ты права…
Саша чувствовала себя виноватой, наблюдая, как трудно собирался с мыслями ее Леонид.
— Чуть ли не два века Европа создавала Мефистофеля и в муках создала его, и пришел Шаляпин и влез в него, как в свой полушубок, просто, спокойно и решительно. Так же спокойно влез он в Бориса и в Олоферна. Какие расстояния между ними, но ничто не смущает его, и я, ей-богу, не вижу в мире ни одной шкуры, которая была бы ему не по росту.
Леонид Андреев подошел к Саше, потрепал ее по волосам, нежно заглянул в глаза, как бы прося прощения в свою очередь за тот недоуменный взгляд, которым он ее недавно одарил.
— Не сердись. Ты же знаешь, что я не люблю…
— Ну что ты… Только не переоцениваешь ли ты значение актера, влезающего в чужие шкуры? Ведь они сшиты Мусоргским или Гете, Серовым или Римским-Корсаковым. Ведь они создали, а Федор Иванович всего лишь исполнитель. И слова у него чужие, и музыка чужая…