– Здравствуй, пожалуй! – то монстр Фома или монстр Степан жали руки и кланялись. Оба были молодые, одному семнадцать, другому пятнадцать лет. Их привел рогаточный караульщик, а они не могли себя назвать, кто такие, потому что были дураки. Караульщику дали три рубля. Потом явился черепаховых дел мастер и сказал, что дураки – ему племянники, и тоже потребовал платежа. Но сказано, чтоб убирался, потому что за недонесение должен был еще сам выплатить штрафу тысячу рублей.
Сторож был старый солдат и часто бывал шумен. Он приходил в вечернее время, когда не было посетителей, и кричал:
– Двупалые! Стройся в кучки!
И двупалые строились. На Якова он не кричал. Яков был шестипалый. Он был умный, и его продал брат.
5
Он был шестипалый и умный и крестьянствовал. Земля была изношенная, переношенная, вымотанная вся, но было бортное ухожье, и еще отец поставил пасеки. Поставил, умер и перестал крестьянствовать, вышел из тягла. Тогда в тягло вошли мать и Яков, шестипалый. Брат же его, Михалко, был в солдатах, его взяли еще перед Нарвским походом, когда Якова не было еще в тягле, он еще не родился. Он был моложе брата на пятнадцать лет. И вдруг теперь, через двадцать два года, пришла на погост какая-то команда, стала постоем, а к Якову явился старый солдат и сказался Михалкою. Мать его признала.
Он смотрел строго. Как садились за стол, он смотрел в рот Якову, сколько ест, чтоб не слишком много ел. Что-то у него было на уме. Он посвистывал. Ходил на полковой двор, уезжал, бывало. Он не любил разговаривать. Его на улице так окликали:
– Эй, война!
А тягло тянул Яков.
Мать стала сохнуть, в лице зелень, жадные глаза. Она тоже стала посматривать в рты, кто сколько ест. А иногда говаривала:
– Хоть бы он шумел или разодрался. Другие шумствуют.
Другие, верно, шумствовали. Мундирчики у многих истратились, стали являться зипуны. Пять человек оказались в нетях, перестали ходить на полковой двор. Многие поженились, пристроились ко дворам, к дымам. Потом стали охаживать двор, огород. И в малое время команда расползлась и ударила во все стороны; хоть чинила обиды и часто являлось солдатское воровство, но все-таки с шумными людьми можно жить. А потом полковой двор опустел. Уехал куда-то господин капрал, и выросла во дворе жирная трава. Там остался один фелтвебол, и он стал держать торг зольный и винный. И не слыхать было ни о Балка полке, ни о самом господине Балке, командире.
А Михалко слагал какое-то прошение. Он знал грамоте. И вот однажды поехал и приехал. Мундир издержался, он построил себе из дерюги кафтан, а обшлага и отвороты нашил на дерюгу. Шестипалый ходил и скучал под этим братним взглядом. Он не знал своего брата; пока он тягло справлял, пота и ухожье его, и пчелы его, и мед, и воск. А война ест хлеб. Яков знал белить воск под луной, его научили, а солдат все приведет в пустоту. Раз как-то он задумался, вышел на двор, посмотрел на ухожье, ухожье было темное, и сказал тихо:
– Не наямишься на этот рот.
Взошел в избу и дал денег солдату на вино. Солдат взял у него по счету, строго. Деньги у Якова были спрятаны в таком месте, что и мать не знала. В двух местах. В одном мало, в другом поболее. Он из малого места доставал для солдата.
Михалко же составлял челобитную о характере. И он ее писал два года, по слову в день, а уезжал в город, и там подьячий ему ту челобитную правил.
Всемилостивейший царь и государь.
Служу я всенижайший в господина Балка полку с году… со всяким прилежанием. Пулей бит в нарфском деле в спину. От ран имел желтую болезнь и получил облегчение на марцыальных водах по приказу вашего самодержавия. Ныне пришел в конечный упадок в деревне Сивачи. Мундир ветхий и в дырьях, чего для ото всех осмеян. Характеру и трактаменту никакого не имею. И ныне всемилостивейшим вашего величества указом даются чины и характеры. Того ради, всемилостивейший государь, прошу твоего самодержавия, дабы, по милосердию вашему, удостоен я был характером, готов в поход, готов в баталию, или в караул, рогаточным и трещотным караульщиком, или в приказ, чем бы я мог пропитание иметь. Вашего величества нижайший раб господина Балка полка солдат.
А подписывать все не торопился. И год, с которого был взят, – не помнил. Носил полгода листок под рубахой и по ночам шелестил. И листок стал ветхий, как мундир. Просыпалась мать, поднимала худую голову и качала ею, как на шестке: шелестит. Хоть бы шумствовал.
Но однажды просиял. Ходил на зельный двор, пришел домой, стал чистить ремень, косачом оголил бороду – и лик его просиял.
Мать ахнула.
Потом подступил к Якову и сказал:
– Собираться, по указу его самодержавия, по приказу господина Балка полка. Давать подводу для отвоза арештованных в Санктпетерсбурк. По делу калечества.
И посмотрел кругом. И взгляд этот был как звезда: он не обращен был ни на мать, ни на брата. Он растекался по сторонам. И тогда мать и брат поняли, что дом не дом, а пчелы залетные, и воск будут другие топить. Что нужно ехать.