Меня, помню, более всего тогда сразило то, что жандармский офицер, когда допрашивал меня, предложил мне курить. Стало быть, он знает, как любят люди курить, знает, стало быть, и как любят люди свободу, свет, знает, как любят матери детей и дети мать. Так как же они безжалостно оторвали меня от всего, что дорого, и заперли, как дикого зверя? Этого нельзя перенести безнаказанно. Если кто верил в бога и людей, в то, что люди любят друг друга, тот после этого перестанет верить в это. Я с тех пор перестала верить в людей и озлобилась, — закончила она и улыбнулась.
Из двери, куда ушла Лидия, вышла ее мать и объявила, что Лидочка очень расстроилась и не выйдет.
— И за что загублена молодая жизнь? — сказала тетка. — Особенно больно мне потому, что я была невольной причиной.
— Бог даст, на деревенском воздухе поправится, — сказала мать, — пошлем ее к отцу.
— Да, кабы не вы, погибла бы совсем, — сказала тетка. — Спасибо вам.
Видеть же вас я хотела затем, чтобы попросить вас передать письмо Вере Ефремовне, — сказала она, доставая письмо из кармана. — Письмо не запечатано, можете прочесть его и разорвать или передать — что найдете более сообразным с вашими убеждениями, — сказала она. — В письме нет ничего компрометирующего.
Нехлюдов взял письмо и, пообещав передать его, встал и, простившись, вышел на улицу.
Письмо он, не прочтя его, запечатал и решил передать по назначению.
XXVII
Последнее дело, задержавшее Нехлюдова в Петербурге, было дело сектантов, прошение которых на имя царя он намеревался подать через бывшего товарища по полку флигель-адъютанта Богатырева. Поутру он приехал к Богатыреву и застал его еще дома, хотя и на отъезде, за завтраком. Богатырев был невысокий коренастый человек, одаренный редкой физической силой — он гнул подковы, — добрый, честный, прямой и даже либеральный. Несмотря на эти свойства, он был близкий человек ко двору, и любил царя и его семью, и умел каким-то удивительным приемом, живя в этой высшей среде, видеть в ней одно хорошее и не участвовать ни в чем дурном и нечестном. Он никогда не осуждал ни людей, ни мероприятия, а или молчал, или говорил смелым, громким, точно он кричал, голосом то, что ему нужно было сказать, часто при этом смеясь таким же громким смехом. И делал он это не из политичности, а потому, что такой был его характер.
— Ну, чудесно, что ты заехал. Не хочешь позавтракать? А то садись.
Бифштекс чудесный. Я всегда с существенного начинаю и кончаю. Ха, ха, ха!
Ну, вина выпей, — кричал он, указывая на графин с красным вином. — А я об тебе думал. Прошение я подам. В руки отдам — это верно; только пришло мне в голову, не лучше ли тебе прежде съездить к Топорову.
Нехлюдов поморщился при упоминании Топорова.
— Все от него зависит. Ведь все равно у него же спросят. А может, он сам тебя удовлетворит.
— Если ты советуешь, я поеду.
— И прекрасно. Ну, что Питер, как на тебя действует, — прокричал Богатырев, — скажи, а?
— Чувствую, что загипнотизировываюсь, — сказал Нехлюдов.
— Загипнотизировываешься? — повторил Богатырев и громко захохотал. — Не хочешь, ну как хочешь. — Он вытер салфеткой усы. — Так поедешь? А? Если он не сделает, то давай мне, я завтра же отдам, — прокричал он и, встав из-за стола, перекрестился широким крестом, очевидно так же бессознательно, как он отер рот, и стал застегивать саблю. — А теперь прощай, мне надо ехать.
— Вместе выйдем, — сказал Нехлюдов, с удовольствием пожимая сильную, широкую руку Богатырева, и, как всегда, под приятным впечатлением чего-то здорового, бессознательного, свежего, расстался с ним на крыльце его дома.
Хотя он и не ожидал ничего хорошего от своей поездки, Нехлюдов все-таки, по совету Богатырева, поехал к Топорову, к тому лицу, от которого зависело дело о сектантах.
Должность, которую занимал Топоров, по назначению своему составляла внутреннее противоречие, не видеть которое мог только человек тупой и лишенный нравственного чувства. Топоров обладал обоими этими отрицательными свойствами. Противоречие, заключавшееся в занимаемой им должности, состояло в том, что назначение должности состояло в поддерживании и защите внешними средствами, не исключая и насилия, той церкви, которая по своему же определению установлена самим богом и не может быть поколеблена ни вратами ада, ни какими бы то ни было человеческими усилиями. Это-то божественное и ничем не поколебимое божеское учреждение должно было поддерживать и защищать то человеческое учреждение, во главе которого стоял Топоров с своими чиновниками. Топоров не видел этого противоречия или не хотел его видеть и потому очень серьезно был озабочен тем, чтобы какой-нибудь ксендз, пастор или сектант не разрушил ту церковь, которую не могут одолеть врата ада.