Эти едкие строки о «новом буржуе» генеральный палач Советского Союза мог бы вполне отнести на свой счет. Известно, как нравились ему «Дни Турбиных», он самолично дозволил их постановку во МХАТе и то ли двенадцать, то ли пятнадцать раз смотрел спектакль из своей ложи, «тыкая ногтем лаковым». И когда, уже после смерти Маяковского, он снизошел до спасения жизни Булгакову, оградив его от смертельной травли, он тем ограждал его и от Маяковского, не пропускавшего ни одного театрального диспута без угроз и проклятий в адрес Булгакова.[2]
Его неистовство вызывало порой удивление даже у друзей и единомышленников. Что же касается аудитории, то не раз ему приходилось пресекать намеки из зала прямым и грозным вопросом:
— Вы хотите сказать, что я продался советской власти?!
Этого, по крайней мере, вслух никто сказать не хотел.
Но, добавим, это бы и не было правдой. Продался ли он советской власти? Он действительно получал большие гонорары и в некотором роде был советским барином: отдыхал в лучших домах отдыха, беспрепятственно ездил по заграницам, снимал дачи, имел домработниц и даже собственный автомобиль, едва ли не единственный в целой стране. И, конечно, это не могло не усиливать его чувства комфортности и соответствия. Но какая это была ничтожная плата в сравнении с тем, что он сделал сам! Никакие блага, никакие почести, ни те немногие, что воздавались ему тогда, ни даже те, что воздаются сегодня, не могут сравниться с его страшным подвигом, не могут служить за него платой.
Он дал этой власти дар речи.
Не старая улица, а новая власть так бы и корчилась безъязыкая, не будь у нее Маяковского. С ним, еще долго об этом не зная, она получила в свое владение именно то, чего ей не хватало: величайшего мастера словесной поверхности, гения словесной формулы.
«Точка пули», «хрестоматийный глянец», «наступал на горло», «о времени и о себе»… Это ведь в языке останется, хотим мы того или нет. Но и язык партячеек и комсобраний, и ужас декретов, и бессмыслица лозунгов — с такой готовностью были им восприняты и с таким талантом преобразованы, что стали почти афоризмом, почти искусством. На все случаи советской жизни он создал пословицу-пустословицу, поразительно соответствующую этой жизни — не как поэтическая характеристика, но как обобщенная словесная формула, составленная из той же материи. Отныне любой председатель, любой секретарь сможет оживить свою речь цитатой: «Как сказал поэт…» И, казалось бы, дальше все та же жвачка, та же бессмыслица — но так искусно организованная, что как бы и смысл, и чувство, и строй души…
Нет, ни за плату, ни по принуждению такого совершить нельзя. Это так случилось, что выгода в основном совпадала, — как иначе, если служишь власти и силе? — но сама служба не была выбором, а единственно возможным способом жизни.
Он чувствовал двусмысленность своего положения, тому свидетельством множество оправдательных слов: «Не по службе, а по душе», «Вот этой строкой, никогда не бывшею в найме»… Он выстраивает сложные сооружения, чтобы объяснить себе и читателю кажущуюся принужденность своего пути.
В этих крылатых итоговых строчках — двойная неправда. Агитпроп, конечно же, был доходней. Александр Блок, всю жизнь «строчивший романсы», записал у себя в дневнике незадолго до смерти: «Научиться читать „Двенадцать“. Стать поэтом-куплетистом. Можно деньги и ордера иметь всегда». То есть, иными словами — стать Маяковским…