Нечто подобное отмечали многие его современники. «Он прочел эпиграммы, окружив рот железными подковами какой-то страшной, беспощадной улыбки» (К. Чуковский).
Вот это похоже.
Юмор Маяковского… Притча во языцех, уже как бы и не два, а одно слово, и кто усомнится в его правомерности?
Вот необходимые доказательства.
«— Коля звезда первой величины.
— Вот именно. Первой величины, четырнадцатой степени».
«— Сколько должно быть в пьесе действий?
— Самое большое пять.
— У меня будет шесть!»[8]
Смешно, не правда ли?
Это реплики, приводимые современниками в качестве наиболее ярких иллюстраций.
Ну ладно, это в быту, в повседневной жизни. То ли дело эстрада! Сохранилось множество ответов на записки и реплик на устные выкрики. Известно, к кое значение придавал он таким выступлениям. Это было для него не менее важно, а подчас и гораздо важнее стихов. Он тщательно готовился к каждому вечеру, многие остроты сочинял заранее, а порой и самые записки с вопросами. И вот как это выглядело в конце концов:
— Маяковский, каким местом вы думаете, что вы поэт революции?
— Местом, диаметрально противоположным тому, где зародился этот вопрос.
— Маяковский, вы что, полагаете, что мы все идиоты?
— Ну что вы! Почему все? Пока я вижу перед собой только одного.
— Да бросьте вы дурака валять!
— Сейчас брошу.
И так далее.
Конечно, можно вполне допустить, что эти и другие такие же шутки вызывали громовый хохот аудитории. Аудитория, а лучше сказать толпа, над чем только не хохочет и всегда громово. Известно, как быстро она воспламеняется, как легко в ней возникает цепная реакция, какой достаточно ничтожной искры. И нельзя сказать, что не надо уменья, чтобы высечь эту искру. А чтоб высекать ее постоянно, когда потребуется, необходимы еще и внешние данные, и голос, и энергия, и самоуверенность, и много всякого, и что угодно, но только не чувство юмора.
Юмору Маяковского много страниц посвятил Валентин Катаев.
Вот одно из его свидетельств.
«Оба слыли великими остряками…
— Я слышал, Владимир Владимирович, что вы обладаете неистощимой фантазией. Не можете ли вы мне помочь советом? В данное время я пишу сатирическую повесть, и мне до зарезу нужна фамилия для одного моего персонажа. Фамилия должна быть явно профессорская.
И не успел еще Булгаков закончить своей фразы, как Маяковский буквально в ту же секунду, не задумываясь, отчетливо сказал своим сочным баритональным басом:
— Тимерзяев.
— Сдаюсь! — воскликнул с ядовитым восхищением Булгаков и поднял руки. Маяковский милостиво улыбнулся.
Своего профессора Булгаков назвал: Персиков».
Оставим в стороне натянутость этой сцены, ее суесловие. Чем-то она напоминает рассказ Чуковского с его «мясом» в уитменовском подлиннике. Но отметим, каким примитивным примером вынужден иллюстрировать Катаев несравненный юмор своего героя. И еще отметим, что Михаил Булгаков, не только настоящий, действительно остроумный, но и этот, придуманный хитрым автором: восхищенный, но ядовито, ядовитый, но с поднятыми руками, — невысоко ценит остроумие Маяковского и уж во всяком случае в нем не нуждается.
Все сцены с участием Маяковского, пересказанные ли им самим, вспомненные или сочиненные очевидцами, поражают арифметической прямолинейностью, безысходной скукой придуманных острот, несущих запах вымученности и пота, даже если они были изобретены на ходу, а не заготовлены впрок заранее. Нам известна, пожалуй, лишь одна сцена, рассказанная также Катаевым (и Ахматовой), несомненно имевшая место в действительности, где звучит не механический ответ-каламбур, как желток в яйце, содержащийся в вопросе, а живой, неожиданный юмор. Но только здесь Маяковский уже не герой, а скорее жертва.
«Они встретились еще до революции, в десятые годы, в Петербурге, в „Бродячей собаке“, где Маяковский начал читать свои стихи (под звон тарелок, — добавляет. Ахматова), а Мандельштам подошел к нему и сказал: „Маяковский, перестаньте читать стихи, вы не румынский оркестр“.»