Сам процесс движения в пространстве и времени, именно как физическая категория, очень занимает Бродского. Все свои эвклидовы оболочки до него исчерпал, выскреб Маяковский. Но Бродский и здесь идет дальше него, он строит, уже вполне сознательно, в заведомо искривленном и бесконечном пространстве. Однако провозглашенная им бесконечность лишь снаружи кажется таковой. Взятая на вкус, на поверку чувством, она обнаруживает явную ограниченность. Да это и признается порой в открытую.
Бесконечность находит предел в знаменательной точке. Дальше действительно двигаться некуда. Конец перспективы.
Неуклонный процесс рационализации, отчуждения мастерства от души художника происходит сегодня в новейшей русской поэзии. Живое присутствие в ней Маяковского утверждается не столько его многотрудным стихом, сколько активной жизнью той новой эстетики, которой он был носителем и провозвестником.
Неуклонный процесс рационализации, отчуждения мастерства от души художника происходит сегодня в новейшей русской поэзии. Живое присутствие в ней Маяковского утверждается не столько его многотрудным стихом, сколькко активной жизнью той новой эстетики, которой он был носителем и провозвестником.
Ироническая маска вместо самовыражения, грамматическая сложность вместо образной емкости, и в ответ с читательской стороны — восхищение виртуозной техникой речи вместо сотворчества и катарсиса… Похоже, что этот путь — магистральный, и в стихах ведущих, лучших поэтов, именно лучших, быть может, великих, яркая поговорочная точность формулы целиком заменит глубинную точность слова и образа. Понадеемся, что этого не будет. Боюсь, что будет.
Маяковский — как засасывающая воронка, всякое сближение с ним губительно. Даже трагическая его судьба есть великий соблазн и растление душ, доказательство того, что можно упорно, убежденно, талантливо служить подмене и при том оставаться уязвленным и обделенным, то есть заслуживающим безусловного сочувствия. А сочувствие строгих границ не имеет. Легко ли щедрому читательскому сердцу заставить себя остановиться вовремя и сменить сочувствие на неприятие? И вот слова, произнесенные когда-то на высшем пафосе, а теперь годные лишь для анекдотов — для горьких анекдотов о горьком времени, — слова эти в устах современного интеллигента, сочувственно читающего Маяковского, вновь обретают долю былой реальности, и уже они для нас не вполне анекдот, а и пафос, и как бы время, и отчасти — истина…
Отношение к Маяковскому всегда будет двойственным, и каждый, кто захочет облегчить себе жизнь, избрав одного Маяковского, будет вынужден переступить через другого, отделить его, вернее, отделять постоянно, никогда не забывая неблагодарной этой работы, никогда не будучи уверенным в ее успехе.
А тогда — не верней ли вообще отказаться от выбора?
Владислав Ходасевич в жестоком своем некрологе объективно во многом несправедлив, но субъективно вполне может быть понят. Он писал не статью, он произносил заклинание, своеобразное «чур меня?». В другое время Борис Пастернак — по-своему, деликатнее, мягче, глуше, мучась совестью — сделал то же самое. Притяжение к Маяковскому рано или поздно вызывает отталкивание — как естественный и очень понятой защитный рефлекс.
И однако, тем более, страшной серьезности его как явления уже никто не в силах оспорить.
В сущности, он совершил невозможное. Действуя в бесплодном, безжизненном слое понятий, общаясь лишь с поверхностным смыслом слов, с оболочкой людей и предметов, он довел свое обреченное дело до уровня самой высокой поэзии. Не до качества, нет, здесь предел остался пределом, — но до уровня, считая геометрически. Его вершина пуста и гола, не сулит взгляду ни покоя, ни радости, — но она выше многих соседних вершин и видна с большего расстояния.
Так будет всегда, хотим мы того или нет. В этом исключительность Маяковского, его странное величие, его непоправимая слава.
ПОСЛЕСЛОВИЕ АВТОРА