С легким трепетом в пальцах Геннадий снял резинку, приподнял крышку — в коробке лежал бумажный конверт. Из него Кауров вытряхнул себе на ладонь проржавевшую пулю, извлек листок и фотокарточку. Листок оказался письмом, адресованным какому-то Лазарю Черному, а со снимка на Геннадия смотрела красивая девушка в старинном, пожалуй, еще дореволюционном наряде. Длинная черная коса, перекинутая на грудь, доходила ей до пояса. Кончик косы девушка теребила в руках. На ее тонких губах застыло подобие виноватой улыбки, а взгляд глубоко посаженных глаз был немного встревоженным (наверное, это она вспышки испугалась, — предположил Геннадий). Справа фото было обрезано. Вероятно, на изначальном снимке рядом с девушкой стоял еще кто-то. С обратной стороны карточки — все та же надпись «Лазарю Черному» и дата «1922 год». Затем Кауров обратился к письму. Написано оно было химическим карандашом. Это Геннадий определил сразу — в детстве у него был такой: чем больше послюнявишь грифель, тем синее он оставит след на бумаге. Автор письма свой карандаш слюнявил часто и вообще очень старался, тщательно прописывал буквы. Крупный почерк явно был женским. Содержание письма Каурова озадачило.
«Здравствуй, Лазорюшка!
Ты теперь далеко. И чего я не послушалась, не убежала с тобой. Кляну себя за то каждый день. Не ведаю, как и жить дальше с эдаким позором. Мы, верно, больше уже не увидимся, но мечты мои уносятся к тебе. Помни и ты меня, сколько сможешь. Пишу тебе это, а слезы так и льются.
Станицу нашу всю разорили. Сидим ни живы ни мертвы. Наше подворье отобрали. Ничего у нас с отцом теперь нет: ни имущества, ни скотины, ни хлеба. Едим то, что раньше свиньи не ели. Лесок тот, где наша с тобою полянка была, вырубили на дрова, на кладбище все кресты посносили. Гонят людей в коммунию, а по ночам стрельба такая же, как в 1919 году, но только стреляют теперь не белые в красных, а казаки — друг по дружке. Воруют по дворам друг у дружки все, что плохо лежит. Верховодят всем братья Р. Они главные в колхозе. Живут, как и в старые времена, лучше всех. А я молюсь Господу каждый день, чтобы повывел он с лица земли весь этот проклятый род, через который приняла наша станица столько горя. Почему стольких хороших людей не стало, а они до сих пор живы? И ребенка я ни за что не буду родить. Ведь он может быть ихний. Хоть бы кто-нибудь их поубивал! Хоть бы ты приехал — поубивал их, Лазорюшка!
Прощай, любимый. Я, должно, скоро из Островской уеду. Папа плох совсем, да и находиться здесь долее невмоготу. Целую тебя в родимое пятнышко на груди. Помнишь, ты говорил, что оно принесет тебе счастье?
Закончив читать, Кауров минуты полторы сидел в задумчивости. Он решительно не понимал, зачем дед хранил в доме письмо неизвестной Дарьюшки к неизвестному Лазарю. И не просто хранил, а судя по всему, доставал незадолго до смерти. Иначе чем объяснить столь небрежно вскрытый и не заделанный обратно тайник — большие куски штукатурки валялись на полу, под отверстием в стене, притом что повсюду в кладовке был идеальный порядок. Геннадий пожал плечами, сунул жестяную коробку в карман и продолжил заниматься своими делами.
Худшие опасения оправдывались. Чем дольше он находился в Луге, тем больше понимал, что продавать дедовский дом не имеет смысла. Работники жилконторы и риелторы будто сговорились в своих оценках. Получался замкнутый круг — для того, чтобы более или менее выгодно продать такой ветхий объект недвижимости, его нужно было сначала капитально отремонтировать. Ремонт требовал больших денег. В противном случае стоимость дома можно было смело приравнять к стоимости земельного участка, на котором он стоит. Да вот беда, на участок этот на окраине города мало кто захотел бы польститься. За последние годы оказался он в экологически неблагополучной зоне — неподалеку от дома выросло с десяток больших несанкционированных свалок.
Мрачный и совершенно измотанный вечером возвратился Кауров в Петербург. Не приласкав жену, не погугукав с сыном Васькой, не позвонив отцу, чтобы рассказать о неутешительных результатах поездки, и даже не приняв ванну, уснул без задних ног.
Снилась Каурову в эту ночь всякая белиберда, а под утро привиделся настоящий кошмар.
Вдруг явился ему дед Аким. Он сидел на краю кровати и осторожно, чтобы не разбудить Полину, тормошил внука за плечо. Когда Геннадий протер глаза, дед встал и, заговорщически приложив палец к губам, поманил его за собой. Он долго возился с замком на входной двери. Эти звуки разбудили Полину. И в тот самый момент, когда дед Аким с замком совладал и скрылся за дверью, жена выбежала в коридор.
— Ты куда? — спросила она Геннадия испуганно.
— Я ненадолго. Меня дедушка зовет.
— Не ходи с ним, — Полина схватила мужа за запястья.
— Не могу. Он меня очень просит.