К сотворению мифов я отношусь буднично-одобрительно. Я и сама мастерю их направо и налево. И если Поэт написал «шумит бежит Гвадалквивир», – никогда этого Гвадалквивира в глаза не видя, – чего уж там, значит, того потребовали его поэтические нужды.
Странно, что ослепительная Севилья запомнилась не размахом площади Испании, не изящным и величественным Домом Пилата, не филигранным в своем мавританском великолепии дворцом Алькасар, даже не знаменитым своим фламенко-севи-льянос на Калле Саладо в Триане и уж тем более не сонной и, положа руку на сердце, ничтожной, как наш Иордан, речушкой Гвадалквивир… а, например, смотрителем туалетов на автобусной станции Прадо де Сан-Себастьян.
Собственно, там было два туалета, расположенных по обе стороны от входа в зал ожидания. На двери одного было написано – «сеньоры», на двери другого – «кабальеро». Высокий дородный идальго, очень похожий на Мстислава Ростроповича, прогуливался от одного туалета к другому, заложив руки за спину и водрузив их на свой вельветовый зад, по пути невзначай хозяйственным оком обводя пять скамеек в зале ожидания, не заблудился ли кто в поисках вверенного ему заведения.
Посетителям он вручал ключ от кабинки с солидным брел-ком, какой лет пятнадцать назад выдавали в роскошных отелях. При виде этого дракона, охраняющего вход в пещеру, Боря заробел и сказал, что неловко беспокоить столь достопочтенного сеньора своей нуждой, ничтожно малой. Потом все-таки жизнь заставила, и, воспользовавшись гостеприимством хозяина, Боря дал ему пятьдесят песет на чай – как ни смешно это звучит. Тот принял мелочь с величавой и покровительственной улыбкой генерал-губернатора.
Зато из туалета мой муж, как охотничья собака – дичь, вынес и положил к моим ногам две сценки: высокий, обнаженный по пояс и заросший седой щетиной гранд, перекинув через плечо грязное и драное полотенце, брился перед осколком мутного зеркала. Потрепанные его брюки, нечто среднее между бриджами и женскими шальварами, болтались на тощих бедрах. Но рука с опасной бритвой была так тверда и изящна, так гордо откинута голова, так высокомерен взгляд… «Антоньо Торрес Эрредья, Камборьо сын горделивый…» Он вытер грязной тряпкой свежевыбритые щеки и еще несколько мгновений взыскательно и удовлетворенно всматривался в свое костистое лицо в осколке зеркала; и – священник, забежавший в туалет по мирской надобности. Деловито вошел, в руке – кейс, оглянулся, выбирая место. Наконец встал у писсуара, опустил кейс на пол и на мгновение задумался… (Может, молился? – предположил Боря)… И вдруг движением женщины взметнул сутану и, левой рукой придерживая ее на груди, довольно весело посвистывая, направлял струю правой.
Последней севильской картинкой были четверо монахинь, вошедших в автобус Севилья-Кордова. Одна была очень хорошенькая, с прелестной белозубой улыбкой. Другая, пожилая, почему-то держала гитару в чехле. И это было как-то несуразно, не шло ей никак, хотелось крикнуть – да отдай той, молоденькой, хорошенькой, отдай, пусть споет!
Автобус вырулил со стоянки, солнце пало на наши головы (никогда не могу высчитать, с какой стороны будет тень), и, оставив за собой мощеные слишком мелкой, неопознанной мной галькой улочки квартала Санта Крус, мы выехали на междугородную трассу.