замолчать! Хлебом не корми меня, только с умным человеком дай поговорить о политике! Но вот беда, где их возьмешь, умных людей? Наши великолепные синьоры знать ничего не хотят, кроме рыночных цен на шерсть да на шелк,-- прибавил он с гордой и горькой усмешкой,-- я, видно, уж таким уродился по воле судеб, что, не умея рассуждать ни об убытках, ни о прибылях, ни о шерстяном, ни о шелковом промысле, должен выбрать одно из двух: или молчать, или говорить о делах государственных.
Художник еще раз успокоил его и, чтобы возобновить беседу, которая в самом деле казалась ему любопытною, спросил:
-- Вы только что сказали, мессере, что политика должна быть точным знанием, таким же, как науки естественные, основанные на математике, почерпающие свою достоверность из опыта и наблюдения над природой. Так ли я вас понял?
-- Так, так! -- произнес Макиавелли, сдвинув брови, прищурив глаза, смотря поверх головы Леонардо, весь насторожившись и сделавшись похожим на зоркую птицу, которая вглядывается в очень далекий предмет, вытянув тонкую длинную шею.
-- Может быть, я не сумею этого сделать,-- продолжал он,-- но я хочу сказать людям то, чего никто никогда еще не говорил о делах человеческих. Платон в своей "Республике", Аристотель в "Политике", св. Августин в "Граде Господнем" -- все, кто писал о государстве, не видели самого главного -законов естественных, управляЮщих жизнью всякого народа и находящихся вне человеческой воли, вне зла и добра. Все говорили о том, что кажется добрым и злым, благородным и низким, вообраЖая себе такие правления, какие должны быть, но каких нет и не может быть в действительности. Я же хочу не того, что должно быть, и не того, что кажется, а лишь того, что есть на самом деле. Я хочу исследовать природУ великих тел, именуемых республиками и монархиямИ,-- без любви и ненависти, без хвалы и порицания, как математик исследует природу чисел, анатом -- строение тела. Знаю, что это трудно и опасно, ибо люди нигде так не боятся истины и не мстят за нее, как в политикe, но я все-таки скажу им истину, хотя бы потом они и сожгли меня на костре, как брата Джироламо! С невольной улыбкой следил Леонардо за выражением пророческой и в то же время легкомысленной, словно раскольнической, дерзости в лице Макиавелли, в глазах
его, блестевших странным, почти безумным, блеском,-- и думал:
"С каким волнением говорит он о спокойствии, с какой страстью-о бесстрастии!"
-- Мессер Никколо,-- молвил художник,-- ежели вам удастся исполнить этот замысел, открытия ваши будут иметь не менее великое значение, чем Евклидова геометрия или исследования Архимеда в механике.
Леонардо, в самом деле, был удивлен новизной того, что слышал от мессере Никколо. Он вспомнил, как, еще тринадцать лет назад, окончив книгу с рисунками, изображавшими внутренние органы человеческого тела, приписал сбоку на полях:
"Да поможет мне Всевышний изучить природу людей, их нравов и обычаев, так же, как я изучаю внутреннее строение человеческого тела".
Они беседовали долго. Леонардо, между прочим, спросил его, как мог он во вчерашнем разговоре с капитаном копейщиков отрицать всякое боевое значение крепостей, пороха, огнестрельного оружия; не было ли это простой шуткою?
-- Древние спартанцы и римляне,-- возразил Никколо,-- непогрешимые учителя военного искусства, не имели понятия о порохе.
-- Но разве опыт и познание природы,-- воскликнул художник,-- не открыли нам многого, и каждый день не открывает еще большего, о чем и помышлять не смели древние?
Макиавелли упрямо стоял на своем: -- Я думаю,-- твердил он,-- в делах военных и государственных новые народы впадают в ошибки, уклоняясь от подражания древним.
-- Возможно ли такое подражание, мессер Никколо? -- Отчего же нет? Разве люди и стихии, небо и солнце изменили движение, порядок и силы свои, стали иными, чем в древности?
И никакие доводы не могли его разубедить. Леонардо видел, как смелый до дерзости во всем остальном, становился он вдруг суеверным и робким, словно школьный педант, только что речь заходила о древности.
"У него великие замыслы, но как-то исполнит он их?"-подумал художник, невольно вспомнив игру в кости, во время которой Макиавелли так остроумно излагал отвлеченные правила, но каждый раз, как пытался доказать их на деле -- проигрывал.