Работать он уже не пытался: неоконченного Иоанна, вместе с прочими картинами, рисунками, кистями и красками, спрятал в самый дальний угол мастерской. Дни проходили в праздности. Иногда посещал их нотариус, мэтр Гильом; он беседовал о предстоящем урожае, о дороговизне соли, о том, что у лангедокских овец шерсть длиннее, зато мясо лучше у беррийских и лимузенских; или давал советы стряпухе Матурине, как отличать молодых зайцев от старых по легкоподвижной косточке в передних лапках. Заходил к ним также францисканский монах, духовник Франческо Мельци, брат Гульельмо, родом из Италии, давно поселившийся в Амбуазе -- старичок простой, веселый и ласковый; он отлично рассказывал старинные новеллы о флорентийских шалунах и проказниках. Леонардо, слушая его, смеялся таким же добрым смехом, как он. В долгие зимние вечера играли они в шашки, бирюльки и карты.
Наступали ранние сумерки; свинцовый свет лился сквозь окна; гости уходили. Тогда целыми часами расхаживал Леонардо взад и вперед по комнате, изредка поглядывая на механика Зороастро да Перетола. Теперь, более, чем когда-либо, этот калека был живым укором, насмешкой над усилием всей жизни учителя -- созданием человеческих крыльев. По обыкновению, сидя в углу, поджав ноги, наматывал Астро длинную полотняную ленту на круглый шесток; выпиливал чурки для городков; вырезы вал волчки; или, зажмурив глаза и раскачиваясь медленно, с бессмысленной улыбкой, махал руками, точно крыльями, и, в полузабытьи, мурлыкал себе под нос все одну и ту же песенку:
Курлы, курлы, Журавли да орлы, Среди солнечной мглы, Где не видно земли. Журавли, журавли.
И от этой унылой песенки делалось еще скучнее, холодный свет сумерек казался еще безнадежнее.
Наконец совсем темнело. В доме наступала тишина. А за окнами выла вьюга, шумели голые сучья старых деревьев, и шум этот похож был на беседу злых великанов. К вою ветра присоединился другой, еще более жалобный, должно быть, вой волков на опушке леса. Франческо разводил огонь в очаге, и Леонардо присаживался.
Мельци хорошо играл на лютне, и у него был приятный голос. Иногда старался он рассеять мрачные мысли учителя музыкой. Однажды спел ему старинную песню, сложенную Лоренцо Медичи, сопровождавшую так называемый трионфо -- карнавальное шествие Вакха и Ариадны -- бесконечно радостную и унылую песню любви, которую Леонардо любил, потому что слышал ее часто в юности:
О, как молодость прекрасна, Но мгновенна! Пой же, смейся, Счастлив будь, кто счастья хочет, И на завтра не надейся.
Учитель слушал, опустив голову: ему вспоминалась летняя ночь, черные, как уголь, тени, яркий, почти белый, свет луны в пустынной улице, звуки лютни перед мраморной лоджией, эта же самая песня любви -- и мысли о Джоконде.
Последний звук дрожал, замирая, сливаясь с гулом и грохотом вьюги. Франческо, сидевший у ног учителя, поднял глаза на него и увидел, что по лицу старика текут слезы.
Иногда, перечитывая дневники свои, Леонардо записывал новые мысли о том, что теперь занимало его больше всего,-- о смерти.
"Теперь ты видишь, что твоя надежда и желание вернуться на родину, к первому бытию -- подобно стремлению бабочки в огонь, и что человек, который в беспрерывных
желаниях, в радостном нетерпении, ждет всегда новой весны, нового лета, новых месяцев и новых годов, думая, что ожидаемое опаздывает,-- не замечает того, что желает собственного разрушения и конца. Но желание это есть сущность природы -- душа стихий, которая, чувствуя себя заключенною в душе человеческой, вечно желает вернуться из тела к Пославшему ее.
В природе нет ничего, кроме силы и движения; сила же есть воля счастья -- вечное стремление мира к последнему равновесию, к Первому Двигателю.
Когда желаемое соединяется с желающим, происходит утоление желания и радость: любящий, когда соединился с любимою,-- покоится; тяжесть, когда упала,-- покоится.
Часть всегда желает соединиться с целым, дабы избегнуть несовершенства: душа всегда желает быть в теле, потому что, без органов тела, не может ни действовать, ни чувствовать. Но с разрушением тела душа не разрушается; она действует в теле, подобно ветру в трубах органа: ежели одна из труб испорчена, ветер не производит верного звука.
Как день, хорошо употребленный, дает радостный сон, так жизнь, хорошо прожитая, дает радостную смерть. Всякая жизнь, хорошо прожитая, есть долгая жизнь. Всякое зло оставляет горечь в памяти, кроме величайшего -- смерти, которая разрушает память вместе с жизнью.
Когда я думал, что учусь жить, я только учился умирать.
Внешняя необходимость природы соответствует внутренней необходимости разума: все разумно, все хорошо, потому что все необходимо.
Да будет воля Твоя, Отче наш, и на земле, как на небе".
Так разумом оправдывал он в смерти божественную необходимость -- волю Первого Двигателя. А между тем, в глубине сердца что-то возмущалось, не могло и не хотело покориться разуму.