– Что ж? Я спорить не буду, – отступал он в последнюю твердыню здравого смысла. – Может быть, есть некоторая доля правды в том, что говорите вы о необходимой жестокости государей, если применить это к великим людям прошедших веков. Им простится многое, потому что добродетель и подвиги их выше всякой меры. Но помилуйте, мессере Никколо, при чем же тут герцог Романьи? Quod licet Jovi, nоn licet bovi.[58]
Что позволено Александру Великому и Юлию Цезарю, позволено ли Александру VI и Чезаре Борджа, о котором пока ведь еще неизвестно, что он такое – Цезарь или ничто? Я, по крайней мере, думаю и со мною все согласятся…– О, конечно, с вами все согласятся! – уже явно теряя самообладание, перебил Никколо. – Только это еще не доказательство, мессере Лучо. Истина обитает не на больших дорогах, по которым ходят все. А чтобы кончить спор, вот вам последнее слово мое: наблюдая действия Чезаре, я нахожу их совершенными и полагаю, что тем, кто приобретает власть оружием и удачей, можно указать на него, как на лучший образец для подражания. Такая свирепость с такою добродетелью соединились в нем, он так умеет ласкать и уничтожать людей, так прочны основания власти, заложенные им в столь короткое время, что уже и теперь это – самодержец, единственный в Италии, может быть, в Европе, а что ожидает его в будущем, и представить себе трудно…
Голос его дрожал. Красные пятна выступили на впалых щеках. Глаза горели, как в лихорадке. Он был похож на ясновидящего. Из-под насмешливой маски циника выглядывало лицо бывшего ученика Савонаролы.
Но только что Лучо, утомленный спором, предложил заключить мировую двумя, тремя бутылками в соседнем погребке, – ясновидец исчез.
– Знаете ли что? – возразил Никколо, – пойдемте-ка лучше в другое местечко. У меня на это нюх собачий! Здесь нынче, полагаю, должны быть прехорошенькие девочки…
– Ну какие могут быть девочки в этом дрянном городишке? – усомнился Лучо.
– Послушайте, молодой человек, – остановил его секретарь Флоренции с важностью, – никогда не брезгайте дрянными городишками. Боже вас упаси! В этих самых грязненьких предместьицах, в темненьких переулочках можно иногда такое откопать, что пальчики оближешь!..
Лучо развязно потрепал Макиавелли по плечу и назвал его шалуном.
– Темно, – отнекивался он, – да и холодно, замерзнем… – Фонари возьмем, – настаивал Никколо, – шубы наденем, каппы[59]
на лицо. По крайней мере никто не узнает. В таких похождениях, чем таинственнее, тем приятнее. – Мессере Леонардо, вы с нами? Художник отказался.Он не любил обычных грубых мужских разговоров о женщинах, избегал их с чувством непреодолимой стыдливости. Этот пятидесятилетний человек, бестрепетный испытатель тайн природы, провожавший людей на смертную казнь, чтобы следить за выражением последнего ужаса в лицах, иногда терялся от легкомысленной шутки, не знал, куда девать глаза и краснел, как мальчик. Никколо увлек мессера Лучо. На следующий день рано утром пришел из дворца камерьере узнать, доволен ли главный герцогский строитель отведенным ему помещением, не терпит ли недостатка в городе, переполненном таким множеством иностранцев, и передал ему с приветствием герцога подарок, состоявший, по гостеприимному обычаю тех времен, из хозяйственных припасов – куля с мукой, бочонка с вином, бараньей туши, восьми пар каплунов и кур, двух больших факелов, трех пачек восковых свечей и двух ящиков конфетти. Видя внимание Чезаре к Леонардо, Никколо попросил его замолвить за него словечко у герцога – выхлопотать ему свидание.
В одиннадцать часов ночи, обычное время приема у Чезаре, отправились они во дворец.
Образ жизни герцога был странен. Когда однажды феррарские послы жаловались папе на то, что не могут добиться приема у Чезаре, его святейшество ответил им, что он и сам недоволен поведением сына, который обращает день в ночь, и по два, по три месяца откладывает деловые свидания.
Время его распределялось так: летом и зимою ложился он спать в четыре или пять часов утра, в три пополудни для него только что брезжила утренняя заря, в четыре вставало солнце, в пять вечера он одевался, тотчас обедал, иногда лежа в постели, во время обеда и после занимался делами. Всю свою жизнь окружал тайной непроницаемой, не только по естественной скрытности, но и по расчету. Из дворца выезжал редко, почти всегда в маске. Народу показывался во все дни великих торжеств, войску – во время сражения, в минуты крайней опасности. Зато каждое из его явлений было поражающим, как явление полубога: он любил и умел удивлять.
О щедрости его ходили слухи невероятные. На содержание Главного Капитана Церкви не хватало золота, Непрерывно стекавшегося в казну св. Петра со всего христианского мира. Послы уверяли государей, будто бы он тратит не менее тысячи восьмисот дукатов в день. Когда Чезаре проезжал по улицам городов, толпа бежала за ним, зная, что он подковывает лошадей своих особыми, легко спадающими серебряными подковами, чтобы нарочно терять их по пути, в подарок народу.