В это время монахи водрузили черный крест посередине площади, потом, взявшись за руки, образовали три круга во славу Троицы и, знаменуя духовное веселие верных о сожжении «сует и анафем», начали пляску, сперва медленно, потом все быстрее, быстрее, наконец, помчались вихрем, с песнею:
У тех, кто смотрел, голова кружилась, ноги и руки сами собою подергивались — и вдруг, сорвавшись с места, дети, старики, женщины пускались в пляску. Плешивый, угреватый и тощий монах, похожий на старого фавна, сделав неловкий прыжок, поскользнулся, упал и разбил себе голову до крови: едва успели его вытащить из толпы — а то растоптали бы до смерти.
Багровый мерцающий отблеск огня озарял искаженные лица. Громадную тень кидало Распятие — неподвижное средоточие вертящихся кругов.
Пламя, охватывая Леду, лизало красным языком голое белое тело, которое сделалось розовым, точно живым — еще более таинственным и прекрасным.
Джованни смотрел на нее, дрожа и бледнея.
Леда улыбнулась ему последней улыбкой, вспыхнула, растаяла в огне, как облако в лучах зари, — и скрылась навеки.
Громадное чучело беса на вершине костра запылало. Брюхо его, начиненное порохом, лопнуло с оглушительным треском. Огненный столб взвился до небес. Чудовище медленно покачнулось на пламенном троне, поникло, рухнуло и рассыпалось тлеющим жаром углей.
Снова грянули трубы и литавры. Ударили во все колокола. И толпа завыла неистовым, победным воем, как будто сам дьявол погиб в огне священного костра с неправдой, мукой и злом всего мира.
Джованни схватился за голову и хотел бежать. Чья-то рука опустилась на плечо его, и, оглянувшись, он увидел спокойное лицо учителя.
Леонардо взял его за руку и вывел из толпы.
XI
С площади, покрытой клубами смрадного дыма, освещенной заревом потухающего костра, вышли они через темный переулок на берег Арно.
Здесь было тихо и пустынно; только волны журчали. Лунный серп озарял спокойные вершины холмов, посеребренных инеем. Звезды мерцали строгими и нежными лучами.
— Зачем ты ушел от меня, Джованни? — произнес Леонардо.
Ученик поднял взор, хотел что-то сказать, но голос его пресекся, губы дрогнули, и он заплакал.
— Простите, учитель!..
— Ты предо мною ни в чем не виноват, — возразил художник.
— Я сам не знал, что делаю, — продолжал Бельтраффио. — Как мог я, о Господи, как мог уйти от вас?..
Он хотел было рассказать свое безумие, свою муку, свои страшные двоящиеся мысли о чаше Господней и чаше бесовской, о Христе и Антихристе, но почувствовал опять, как тогда, перед памятником Сфорца, что Леонардо не поймет его, — и только с безнадежною мольбою смотрел в глаза его, ясные, тихие и чуждые, как звезды.
Учитель не расспрашивал его, словно все угадал, и с улыбкой бесконечной жалости, положив ему руку на голову, сказал:
— Господь тебе да поможет, мальчик мой бедный! Ты знаешь, что я всегда любил тебя, как сына. Если хочешь снова быть учеником моим, я приму тебя с радостью.
И как будто про себя, с тою особою загадочною и стыдливою краткостью, с которою обыкновенно выражал свои тайные мысли, — прибавил чуть слышно:
— Чем больше чувства, тем больше муки. Великое мученичество!
Звон колоколов, песни монахов, крики безумной толпы слышались издали — но уже не нарушали безмолвия, которое окружало учителя и ученика.
Восьмая книга
Золотой век
I
В конце тысяча четыреста девяносто шестого года миланская герцогиня Беатриче писала сестре своей Изабелле, супруге маркиза Франческо Гонзаго, повелителя Мантуи:
«Яснейшая мадонна, сестрица наша возлюбленная, я и мой муж, синьор Лодовико, желаем здравствовать вам и знаменитейшему синьору Франческо.