— Собачья жизнь! — размышлял Беллинчони. — А ведь чем я, подумаешь, хуже других? Не о моем ли прапращуре, знаменитом флорентинце, в те времена, как о доме Сфорца и помину еще не было, божественный Данте сложил этот стих:
— Небось в Милане, когда я приехал, придворные лизоблюды страмботто от сонета отличить не умели. Кто, как не я, научил их изяществам новой поэзии? Не с моей ли легкой руки ключ Гиппокрены разлился в целое море и грозит наводнением? Теперь, кажется, и в Большом Канале кастальские воды текут… И вот награда! Подохну, как пес в конуре на соломе!.. Впавшего в бедность поэта никто не узнает, точно лицо его скрыто под маскою, изуродовано оспой…
Он прочел стихи из своего послания к герцогу Mopo:
И с горькою усмешкою опустил свою лысую голову.
Долговязый, тощий, с красным длинным носом, на корточках перед огнем, он походил на больную зябнущую птицу.
Внизу в двери дома послышался стук, потом сонная ругань сварливой, опухшей от водянки, старухи, его единственной прислужницы, и шлепанье деревянных башмаков ее по кирпичному полу.
— Кой черт? — удивился Бернардо. — Уж не жид ли опять за процентами? У, нехристи окаянные! И ночью не дадут покоя…
Скрипнули ступени лестницы. Дверь отворилась, и в комнату вошла женщина в собольей шубе, в шелковой черной маске.
Бернардо вскочил и уставился на нее.
Она молча приблизилась к стулу.
— Осторожнее, мадонна, — предупредил хозяин, — спинка сломана.
И со светскою любезностью прибавил:
— Какому доброму гению обязан я счастьем видеть знаменитейшую синьору в смиренном жилище моем?
«Должно быть, заказчица. Какой-нибудь любовный мадригалишко, — подумал он. — Ну, что ж, и то хлеб! Хоть на дрова. Только странно, как это одна, в такой час?.. А, впрочем, имя мое тоже, видно, что-нибудь да значит. Мало ли неведомых поклонниц!»
Оживился, подбежал к очагу и великодушно бросил в огонь последнюю щепку.
Дама сняла маску.
— Это я, Бернардо.
Он вскрикнул, отступил и, чтобы не упасть, должен был схватиться рукой за дверную притолоку.
— Иисусе, Дева Пречистая! — пролепетал, выпучив глаза. — Ваша светлость… яснейшая герцогиня…
— Бернардо, ты можешь сослужить мне великую службу, — сказала Беатриче и потом спросила, оглядываясь: — Никто не услышит?
— Будьте покойны, ваше высочество, никто, — кроме крыс да мышей!
— Послушай, — продолжала Беатриче медленно, устремив на него проницательный взор, — я знаю, ты писал для мадонны Лукреции любовные стихи. У тебя должны быть письма герцога с поручениями и заказами.
Он побледнел и молча смотрел на нее, расширив глаза, в оцепенении.
— Не бойся, — прибавила она, — никто не узнает. Даю тебе слово, я сумею наградить тебя, если ты исполнишь просьбу мою. Я озолочу тебя, Бернардо!
— Ваше высочество, — с усилием произнес он коснеющим языком, — не верьте… это клевета… никаких писем… как перед Богом…
Глаза ее сверкнули гневом; тонкие брови сдвинулись. Она встала и, не отводя от него тяжелого, пристального взора, подошла к нему.
— Не лги! Я знаю все. Отдай мне письма герцога, если жизнь тебе дорога, — слышишь, отдай! Берегись, Бернардо! Люди мои ждут внизу. Я с тобой не шутить пришла!..
Он упал перед нею на колени:
— Воля ваша, синьора! Нет у меня никаких писем…
— Нет? — повторила она, наклоняясь и заглядывая ему в глаза. — Нет, говоришь ты?..
— Нет…
— Погоди же, сводник проклятый, заставлю я тебя всю правду сказать. Собственными руками задушу, мерзавец!.. — крикнула она в бешенстве и в самом деле вцепилась ему в горло своими нежными пальцами с такою силою, что он задохся и жилы налились у него на лбу. Не сопротивляясь, опустив руки, только беспомощно моргая глазами, сделался он еще более похожим на жалкую, больную птицу.
«Убьет, как Бог свят, убьет, — думал Бернардо. — Ну, что же, пусть… А герцога я не выдам».
Беллинчони был всю жизнь придворным шутом, беспутным бродягою, продажным стихокропателем, но никогда не был изменником. В жилах его текла благородная кровь, более чистая, чем у романьольских наемников, выскочек Сфорца, и теперь он готов был это доказать:
Герцогиня опомнилась; с отвращением выпустила из рук своих горло поэта, оттолкнула его, подошла к столу и, схватив маленькую, с продавленными боками, с нагоревшею светильнею, оловянную лампаду, направилась к двери соседней комнаты. Она уже раньше заметила ее и догадалась, что это студиоло — рабочая келья поэта.