Путь к решению этой задачи оказался долгим и мучительным и в конце концов завел его в необъятные дебри схоластической науки. Спотыкаясь, продирался он сквозь них от Зенона[698]
к Декарту[699] рука об руку с Фомой Аквинским,[700] Монтенем[701] и Паскалем,[702] как если бы все еще был студентом в Германии в далеком 1860 году. Только чувство крайнего отчаяния могло подвигнуть его вторгнуться в эти вековые чащобы невежества, да еще после того, как он получил поворот от десятка куда более многообещающих и доступных ворот. Но до сих пор ни один путь его никуда не привел — разве только обеспечил весьма скромными средствами к существованию. Сорок пять лет занятий наукой оказались совершенно бесплодными с точки зрения обретения мощи: в 1900 году он обладал столь же малыми возможностями, как и в 1850-м, хотя возможности, которыми обладало общество, во много раз увеличились. Секрет воспитания все еще не был раскрыт, ключ к нему лежал где-то за пределами царства невежества, и искал его Адамс по-прежнему вслепую и неумело. В подобных лабиринтах посох нужнее ног, а перо служит своего рода собакой-поводырем слепцу, уберегая от падения в канавы. Перо работает само по себе, действуя, словно рука, которая мнет и мнет глину, пока не придаст ей наилучшую форму. Форма эта никогда не бывает произвольной, она — и это превосходно знает любой художник — наращивается, словно кристалл, хотя нередко карандаш, или перо, вдруг уклоняется на боковые тропинки — в бесформенность, теряет необходимые связи, застревает на месте или увязает в болоте. Тогда приходится отыскивать собственный след и возвращаться, коль скоро это возможно, к своей силовой линии. Результат работы за целый год зависит больше от того, что вычеркнуто, чем от того, что осталось; от выверенной последовательности главных линий, а не от их игры или разнообразия. Вынужденный вновь искать опору именно в этом, Адамс испещрил тысячи страниц значками и выкладками, похожими на алгебраические формулы, старательно что-то вычеркивая, изменяя, сжигая и экспериментируя. А тем временем закончился 1900 год, давно закрылась Всемирная выставка, подошла к концу зима, и 19 января 1901 года он отплыл из Шербура домой.26. СУМЕРКИ (1901)
Пока та часть человечества, которая считает свое поведение ветреным и покорно выслушивает упреки в праздности, толклась на Парижской выставке, задевая локтями творения Сент-Годенса, Родена[703]
и Бенара,[704] другая, мнящая себя солидной и проявляющая хотя и иные, но безошибочные признаки подступающего умственного пароксизма, занималась в Пекине и еще кое-где деятельностью настолько пагубной, что и сама содрогалась от ужаса. Из всех областей познания наука оценивать людей и их поступки, исходя из их относительной значимости, наименее постижима. В течение трех, если не четырех поколений общество единодушно клеймило презрением и позором наглую суетность мадам де Помпадур и мадам дю Барри;[705] однако попытайтесь приобрести на аукционе любую безделушку, пришедшуюся некогда по вкусу одной из этих особ, и вы немедленно убедитесь, что легче купить полдюжины вещей, связанных с именем Наполеона, Фридриха[706] или Марии Терезии[707] вкупе со всей философией и науками их периода, чем оставить за собой стул с плетеным сиденьем, на котором восседала одна из двух помянутых дам. То же, только в обратном смысле, можно сказать о Вольтере, тогда как общеизвестно, что цена на любой мазок кисти Ватто[708] или Хогарта,[709] Наттье[710] или сэра Джошуа[711] совершенно несоразмерна значению этих художников. Обществу, видимо, доставляло удовольствие авторитетно рассуждать о серьезных предметах и платить бешеные деньги за самые бесполезные. Драма, развернувшаяся в Пекине летом 1900 года,[712] была в глазах историка серьезнейшей из всех, какие могли привлечь его внимание: в Пекине шла неизбежная борьба за господство над Китаем, от исхода которой, по его мнению, зависело господство над миром. Однако и в Париже и Лондоне падение Китая рассматривалось главным образом в свете того, как оно скажется на стоимости китайского фарфора. Цена на вазу эпохи Мин[713] казалась важнее угрозы мировой войны.