Вот такой представала теория исторического процесса, предлагаемая наукой поколению, родившемуся после 1900 года. Ответственным за эту теорию Адамс себя не чувствовал. Даже как историк он всегда ставил себе в обязанность говорить с уважением обо всем, что когда-либо считалось достойным уважения, кроме разве отдельных государственных деятелей, но при этом всю жизнь подчинялся силе и намеревался поступать так впредь, готовый принимать ее в будущем, как и в прошлом. Все его усилия были направлены на то, чтобы правильно определить ее русло. Он не изобретал факты; их поставляли ему авторитетные источники, которые он находил. Что касается его самого, то, следуя Гельмгольцу,[804]
Эрнсту Маху и Артуру Бальфуру, он впредь должен был считать себя неким шариком, наделенным сознанием и постоянно находящимся в колебательном движении, которое на всех направлениях пересекали линии вращения и колебания, — шариком, катящимся, не выходя из своей парижской мансарды, то у ног Мадонны из Шартра, то господина Пуанкаре, центром некоего сверхчувственного хаоса. Открытие это нимало не огорчало Адамса. Одинокому старику в шестьдесят пять, если не более, лет, сиротливо слонявшемуся по готическим соборам или по своей парижской квартире, нечего печалиться по поводу нескольких — одной больше или меньше — иллюзий. Ему следовало усвоить этот урок пятьдесят лет назад: времена, когда алчущий познания мог остановиться перед бездной — хаоса или порядка, — давно миновали; теперь у него не было иного выбора, как шагать в ногу вместе со всем миром.Тем не менее он не стал бы утверждать, что подобный научный взгляд льстит его уму. Какой повествователь не слагал историй о том, как человеческий ум, подобно птице в клетке, всегда отчаянно бился, стремясь вырваться из обступившего его хаоса, как — внезапно и необъяснимо появляясь на свет из неведомой и невообразимой пустоты, проводя полжизни в хаосе сна, а в остальное время являясь жертвой собственной неразумности, болезней, старости, внешних обстоятельств и собственных вожделений; сомневаясь в своих ощущениях и, в конце концов, доверяясь лишь приборам и средним величинам, — как после шестидесяти-семидесяти лет непрестанно возрастающего удивления тем, что творится вокруг, наш ум наконец просыпается, чтобы оказаться лицом к лицу с зияющей пустотой смерти. Оставалось делать вид, что доволен таким положением вещей — а большего нельзя было и требовать даже по высочайшим меркам хорошего воспитания, потому что, если бы человеческий ум и впрямь испытывал удовлетворение, следовало бы говорить не об уме, а о слабоумии.
Удовлетворение вряд ли будут испытывать и грядущие поколения, ибо даже когда человеческий ум обитал в им самим же придуманном универсуме, то и тогда не чувствовал себя легко и привольно. И если исходить из оценки состояния нынешней науки, человеческий ум только и делал, что приспосабливался к новым веяниям, прибегая к бесконечному ряду бесконечно утонченных приспособлений, навязанных ему бесконечным движением в бесконечном хаосе движения, то вовлекаясь в неведомое и невообразимое, то пытаясь выкарабкаться и вновь вернуться в пределы собственных чувств, пока наконец в 1900 году на него не обрушилась новая лавина неведомых сил, для управления которыми требовался новый мыслительный механизм. А если эта картина верна, то ни бегство, ни борьба не приведут человеческий ум к успеху; ему должно либо смешаться со своим сверхчувственным мультиверсумом, либо полностью ему покориться.
32. VIS NOVA (1903–1904)
В середине лета в Париже остается только трудящаяся беднота, которой разъезжать не по карману. Но Адамс не знал другого места, откуда лучше просматривался бы ход истории, к тому же на Елисейских полях царила такая глубокая тишина, что, когда графа Витте, повысив в чине, отстранили от должности, никто даже шепотом не назвал это повышение пощечиной, и именно молчание, окружавшее повторную оккупацию Маньчжурии наместником Алексеевым,[805]
должно было подсказать, что Россия ввела туда свои войска исключительно для выполнения договорных обязательств. Но иной раз заговор молчания равносилен преступлению. Никогда еще обществу Запада не предлагалось решить столь важную и животрепещущую задачу, но общество предпочло закрыть на нее глаза. Маньчжурия жила ожиданием войны; Япония закончила свои приготовления; Алексеев сконцентрировал армию и флот в Порт-Артуре, приведя пушки в боевую готовность и сделав огромные запасы в преддверии ожидаемого нападения; от Иокагамы до Иркутска весь Восток практически уже был на военном положении; в Европе же ничего не знали. Банки не выказывали и тени тревоги, в прессе на этот счет не говорилось ни слова, и даже в посольствах упорно молчали. Правда, анархисты в Европе вдруг оживились и стали сбиваться в группы, но в отеле «Рид» царила тишина, и заполонившие его великие князья в один голос уверяли, что, по сведениям, полученным прямо из Зимнего дворца, войны не будет.