Очутившись опять в карцере, Бертин решает выкурить сигару. Синий дым выходит через окно, табак скверный, солдатский, но все-таки это сигара. Снаружи царит суета, люди шныряют взад и вперед, никто не обращает внимания на маленькое оконце карцера. Бертин ложится, закрывает глаза, у него столько досуга, как если бы он был один на свете. Все, что его прежде влекло, отступает как призрак. Нужно было попасть под арест, лишиться свободы, стать преступником «со смягчающими вину обстоятельствами», чтобы вновь обрести себя.
Он лежит, лениво моргая глазами; перед ним- вдруг встает видение — загорелое лицо под фуражкой, испытующий взгляд темно-карих глаз, сутулые плечи. Силуэт прячет левую руку, ленточка Железного креста светится в петлице, как бы озаренная солнечным лучом. Эта темно-серая тень не исчезает, несмотря на то, что при мигании сквозь нее проступают пазы дощатой стены.
«Кройзинг, — говорит беззвучно Бертин призраку, глядящему на него, — я сделал для вас все, что мог. Я червь, вы же знаете, я простой землекоп, который после того случая у водопроводного крана живет под строгим надзором. Я разыскал вашего брата, передал ему завещание, мы читали ваше письмо, и Эбергард со всей горячностью отдался вашему делу, но пока еще ничего не добился. Теперь вы должны оставить меня в покое. Я самый беспомощный из солдат. Ведь я не могу писать вашей матери, не правда ли? Это дело вашего брата. И вашему дяде я тоже не могу писать…»
«Писать!» — откликается беззвучным эхом фигура. Бертин снова видит перед собою загорелое узкое лицо — худые щеки, высокий лоб, прямые брови и длинные ресницы над добрыми карими глазами. Они напали на него и убили; теперь ему там худо: его могила среди
воды и топкого леса у Билли. Поистине, мало привлекательное местопребывание. Понятно, что он вновь вынырнул.
Писать? Отчего бы нет? У пего достаточно времени. Прежде он претворял все, что его мучило, в небольшие произведения, скульптуры, словно выточенные из слоновой кости слов, — как раз теперь перед читателями двенадцать таких новелл. Он не успокоится, пока не напишет об этом. У него есть блокнот с твердой картонной покрышкой, есть и автоматическая ручка памятного происхождения, которую друзья, вероятно купец Штраух, завернули вместе с сигарами. Вот для чего я получил ее! испуганно думает он.
Писатель Бертин надевает шинель, укутывает одним одеялом ноги и живот, другое набрасывает на плечи, прислоняется спиной к стене барака, упирается ногами в нары, как бы устраивая пульт из колеи. Дневной свет вместе с холодным воздухом падает на четырехугольные листы бумаги. Левая рука, которой он придерживает бумагу, зябнет, он надевает перчатку. Бертин начинает новеллу о Кройзинге. Он пишет ее с утра до обеда. Отделение присылает ему еду, он прячет работу, ест суп, моет котелок. Его опять запирают, он залезает на нары, закутывается, пишет. Волшебная благодать вдохновения снизошла на него. Слово за словом льется само собой на бумагу, он весь охвачен чудесной лихорадкой творчества, великим откровением, когда личность уже не только «я», когда она становится орудием бурных сил, заложенных в нее. Бертин проклинает сумерки: ведь ему надо писать! Он прячет новеллу, у которой пет названия, — повесть о Кройзинге, — и стучит, чтобы его выпустили.
Долговязый кузнец Гильдебрандт отворяет дверь. Это шваб из Штутгарта, знакомый Бертина еще по Кюстрину. Им уже не раз случалось беседовать на серьезные темы.
— Приятель, — говорит он, — там, видно, что-то происходит.
Бертин умалчивает о том, что до сих пор ничего не слышал: еще несколько минут назад он жил в прошлом, у фермы Шамбрет, в долине дальнобойных орудий.
В караульной солдаты возбужденно подбадривают друг друга. Счастье, что унтер-офицер Бютнер, излучая спокойствие, загораживает дверь своей огромной фигурой. Артиллерийский огонь не уменьшается, не прекращается также рвущийся клекот и треск от попаданий. Французы, несомненно, наступают; наступление развернется, быть может, сегодня ночью, быть может, завтра. Кругом передаются новости; с батарей беспрерывно звонят по телефону, чтобы проверить, в исправности ли провода; батареи, еще отвечавшие утром, с полудня молчат. С тяжелыми потерями — две лошади, трое ездовых — прибыли через Виль передки полевой артиллерии, Теперь они грузятся внизу, в парке легкой артиллерии, самом глубоком и защищенном пункте во всей местности.
Шваб Гильдебрандт говорил с ними; у них уже и теперь дрожат ноги от страха, а им опять надо возвращаться со своими повозками через эти места. Да, им надо возвращаться, иначе их батареям придется умолкнуть… Кому-то из них уже уготован смертный приговор. Ничего, передки грузят, передки едут обратно.