Много лет назад, когда я работал в Институте зоологии, под моей опекой находилось несколько молодых удавов, которых кормили умерщвленными мышами и крысами. Взрослая мышь вполне насыщает молодого питона, и дважды в неделю я убивал по мыши для каждого из моих шести подопечных, которые без возражений брали свой обед у меня из рук. Мышей, однако, труднее разводить, чем крыс, и этих последних в распоряжении института было гораздо больше. Змей можно было бы кормить и крысами, но в этом случае мне пришлось бы убивать крысят, а крысята величиной с мышь - очаровательные существа, по-детски неуклюжие, круглоголовые, большеглазые, с толстыми лапками. Поэтому я избегал их трогать, и только когда запас мышей в институте был моим стараниям сведен до минимума, мне пришлось обратиться к крысятам. Я ожесточил свое сердце, спросив себя: - кто я - зоолог-экспериментатор или сентиментальная старая дева? А затем убил шесть крысят и скормил их своим подопечным. С точки зрения кантианской этики мой поступок был вполне оправдан, так как рассудок говорит нам, что убийство крысят ничуть не более предосудительно, чем убийство взрослых мышей. Но чувствам, скрытым в глубине человеческой души, нет дела до логических выкладок, и на этот раз я дорого заплатил за то, что послушался рассудка и совершил это претившее мне детоубийство. Не менее недели мне каждую ночь снились убитые крысята.
Такая форма раскаяния, уходящая своими корнями глубоко в сферу эмоционального, имеет известную параллель в психическом строе некоторых высокоразвитых животных, живущих в сообществах, - на этот вывод меня натолкнул определенный тип поведения, наблюдать который мне часто доводилось у собак. Я не раз упоминал моего французского бульдога Булли. Он был уже стар, но еще не утратил живости характера к тому времени, когда, отправившись в горы кататься на лыжах, я купил ганноверскую ищейку Хиршмана, а вернее - Хиршман взял меня в хозяева, буквально увязавшись за мной в Вену. Его появление было тяжелым ударом для Булли, и если бы я знал, какие муки ревности будет переживать бедный пес, то, пожалуй, не привез бы домой красавца Хиршмана. День за днем атмосфера становилась все более гнетущей, и в конце концов напряжение разрешилось одной из самых ожесточенных, собачьих драк, какие мне только доводилось видеть, и единственной, завязавшейся в комнате хозяина, где обычно даже самые заклятые враги соблюдают строжайшее перемирие. Пока я разнимал противников, Булли нечаянно цапнул меня за правый мизинец. На этом драка кончилась, но Булли испытал жесточайший нервный шок и впал в настоящую прострацию. Хотя я не только не выбранил его, но, наоборот, всячески ласкал и утешал, он неподвижно лежал на коврике, не в силах подняться - воплощение неизбывного горя. Бедный пес дрожал, как в лихорадке, и время от времени по его телу пробегали судороги. Он дышал неглубоко, но порой конвульсивно всхлипывал, и из его глаз катились крупные слезы. Он действительно был не в состоянии стать на ноги, и несколько раз в день я должен был на руках выносить его во двор. Оттуда он, правда, возвращался самостоятельно, однако шок так парализовал его мышцы, что он не столько шел, сколько волочился по земле. Тот, кто не знал настоящей причины, мог бы подумать, что Булли серьезно болен. Есть он начал лишь через несколько дней, но и тогда соглашался брать пищу только из моих рук. Много недель он подходил ко мне смиренно и виновато, что производило особенно тягостное впечатление, так как обычно Булли был весьма самостоятельным псом, меньше всего склонным к угодничеству. Терзавшие его угрызения совести производили на меня тем более мучительное впечатление, что моя собственная совесть была отнюдь не чиста. Приобретение новой собаки уже представлялось мне совершенно непростительным поступком.