Читаем Воспоминания полностью

А. Р. возражала, колыхаясь, оскорбляясь, не понимая, что это в нем самом эта борьба… Вячеслав пуще нападать. А. Р. в слезах ушла. После этого опять бесконечная беседа у него с нею, и я слышала рядом в её комнате шаги, взволнованные голоса, а сама лежала в тишине, благословляя в нем эту борьбу «пусть сам, один доборется». А радостно бьющееся сердце все тише, все нерадостней билось. Он зашел проститься усталый, догоревший. «Приласкайте, sorellina. Тоскую смертельно. Только с вами»… Всегда там, за стеной, и гнев, и напор воли. Зачем я всегда только понимаю, только отзвучна, зачем? И боль, боль».

Эти долгие месяцы отъединения от литературных кругов, эта напряженная внутренняя перестройка без разрядки, той, которую дает широкое общение, сделали Вячеслава Иванова болезненно-чувствительным ко всем прикосновениям извне. От любопытствующих соседей, донимавших его приглашениями, он – обычно старомодно-учтивый – почти грубо отмахивался. Молодой графине, которая оборвав воланы, своевольно вбежала к нему наверх, с требованием стихов в альбом, пытался написать дерзкое восьмистишие – да так и не осилил: не мастер на это.

Столкновения возникали и внутри нашего тесного круга. У нас гостил шестнадцатилетний брат, друживший с моим братом. Как-то мы все вскарабкались на скалу с развалинами генуэзской крепости. На верхушке её, свисая над отвесным обрывом – «Девичья башня» с часовней, вернее фрагментом закругленной абсиды с чуть видными на ней следами древней росписи. Мальчики, взобравшись на стену, широко размахивая и вызывая в нас ужас, кидали камни в море. Один из камней, брошенных двоюродным братом, ударился о стену абсиды. Вячеслав Иванов, увидев это, вознегодовал и после мальчишеского с верха стены: «Ну, что за беда! И ещё раз кину…» – с непривычной быстротой убежал домой. Приказ вспугнутым девочкам и всегда покорной Замятиной – немедленно укладываться, послать за извозчиком. «Я не могу оставаться в доме, где поносится Богоматерь». Мы с сестрой избегались к нему по лесенке – заверяли, что не видно там и следа Богоматери, что это не нарочно; взбегали в мезонин над кухней к разволнованным мальчикам. Мальчуган гордо: «Нет, я уеду, я!» Обед стыл на террасе. Позже Вяч. Иванович целовал руки моей мачехи, до слез оскорбленной, сам в слезах. Умиление, примиренье.

5.

Осень. Только когда они все уехали, я поняла, как я устала. Но не успела я вздохнуть судакской осенней тишиной – письма, телеграммы, торопящие мой приезд. На башне меня ждала оранжевая комната с широкими окнами под самым потолком (только небо), с работой на столе: разбор рукописей Лидии Аннибал. Здесь я прожила зиму монастырского затвора, искуса. Я говорю о затворе в смысле внутренней жизни своей, потому что внешние двери дома раскрылись, стало людно. Конечно, ничего похожего на прежние среды, ни свистящих шелками актрис, ни модернистской богемы. Ученики приходили к метру, подобие литературных семинаров, непроизвольно, возникало из просмотра нового стихотворного сборника, из оскудения новой театральной постановки. Каждый вечер студенты Модест Гофман, Ивойлов, изредка Гумилев, Ахматова, совсем юные, ставшие впоследствии поэтами, или так и не ставшие, а также и уже несомненные, как Верховский и другие.

Однажды бабушка привела внука на суд к Вячеславу Иванову, и мы очень веселились на эту поэтову бабушку и на самого мальчика Мандельштама, читавшего четкие фарфоровые стихи. Щедрость Вячеслава Ивановича в выслушивании и углублении чужого творчества была изумительна. Детальнейший технический разбор неприметно переходил в грозное испытание совести молодого автора, в смысле философском, общественном. Мастер слова, влюбленный в тончайшие оттенки его, внезапно оборачивался моралистом. Это не всем было по нутру. Помню, как я единственный раз видела Анненского у В. И. – два метра, два поздних александрийца вели изысканнейший диалог, – мы кругом молчали: в кружево такой беседы не вставишь простого слова. Но Анненский за александризмом расслышал другое: высокий застегнутый на все пуговицы, внешне чиновный, он с раздражением, подергиваясь одной стороной лица, сказал: «Но с вами же нельзя говорить, Вячеслав Иванович, вы со всех сторон обставлены святынями, к которым не подступись!» У обоих были свои потаенные святыни, но ими они не соприкоснулись. Вскоре Вяч. Ив. писал Анненскому:


Зачем у кельи ты подслушал,

Как сирый молится поэт,

И святотатственно запрет

Стыдливой пустыни нарушил?


Перейти на страницу:

Похожие книги

100 мифов о Берии. Вдохновитель репрессий или талантливый организатор? 1917-1941
100 мифов о Берии. Вдохновитель репрессий или талантливый организатор? 1917-1941

Само имя — БЕРИЯ — до сих пор воспринимается в общественном сознании России как особый символ-синоним жестокого, кровавого монстра, только и способного что на самые злодейские преступления. Все убеждены в том, что это был только кровавый палач и злобный интриган, нанесший колоссальный ущерб СССР. Но так ли это? Насколько обоснованна такая, фактически монопольно господствующая в общественном сознании точка зрения? Как сложился столь негативный образ человека, который всю свою сознательную жизнь посвятил созданию и укреплению СССР, результатами деятельности которого Россия пользуется до сих пор?Ответы на эти и многие другие вопросы, связанные с жизнью и деятельностью Лаврентия Павловича Берии, читатели найдут в состоящем из двух книг новом проекте известного историка Арсена Мартиросяна — «100 мифов о Берии».В первой книге охватывается период жизни и деятельности Л.П. Берии с 1917 по 1941 год, во второй книге «От славы к проклятиям» — с 22 июня 1941 года по 26 июня 1953 года.

Арсен Беникович Мартиросян

Биографии и Мемуары / Политика / Образование и наука / Документальное
Актерская книга
Актерская книга

"Для чего наш брат актер пишет мемуарные книги?" — задается вопросом Михаил Козаков и отвечает себе и другим так, как он понимает и чувствует: "Если что-либо пережитое не сыграно, не поставлено, не охвачено хотя бы на страницах дневника, оно как бы и не существовало вовсе. А так как актер профессия зависимая, зависящая от пьесы, сценария, денег на фильм или спектакль, то некоторым из нас ничего не остается, как писать: кто, что и как умеет. Доиграть несыгранное, поставить ненаписанное, пропеть, прохрипеть, проорать, прошептать, продумать, переболеть, освободиться от боли". Козаков написал книгу-воспоминание, книгу-размышление, книгу-исповедь. Автор порою очень резок в своих суждениях, порою ядовито саркастичен, порою щемяще беззащитен, порою весьма спорен. Но всегда безоговорочно искренен.

Михаил Михайлович Козаков

Биографии и Мемуары / Документальное