Но скоро наши разговоры, начинавшиеся, за чаем, стали затягиваться. Он говорил о жизни за границей, о чайковцах, о южных бунтарях, к которым прежде принадлежала. Общее между нами было то, что оба в данный момент не принадлежали ни к какой организации. Своими для Клеменца по старой памяти оставались чайковцы, но он предвидел, что придется присоединиться к натансоновцам — этого потребует долг, обязанность — больше некуда пристать, но радостных перспектив это в нем, по-видимому, не вызывало [184]
. После разгрома пропагандистов 73–74 гг., движение возродилось, сперва на юге, потом на севере, в виде бунтарства. Вместо пропаганды поверили в возможность поднять народ посредством агитации на почве уже имеющихся у него желаний и чаяний [185]. Первый период захватил Клеменца целиком, но второй веры он, кажется, не пережил и подошел к ней поближе лишь теперь, когда и она уже была накануне упадка.Чаще и чаще Клеменц стал заговаривать со мной о Швейцарии, о том, какая это прелесть торы до какое наслаждение лазить по ним. Ему таки придется еще раз туда съездить, и как хорошо, что придется захватить там часть лета.
— Вот бы и вам поехать за компанию. На какие бы я вас вершины сводил!
Первое время я совсем не думала о поездке за границу, и, когда Брешковская написала мне (переписка завязалась у нас в доме предварительного заключения и продолжалась, когда я вышла оттуда, а она осталась, дожидаться отправки в Сибирь), что не советует ехать за границу, куда меня наверное будут отправлять.
— Что за охота, — писала она, — фигурировать в роли отставного героя, — я с ней совершенно согласилась.
Когда я передала Клеменцу слова Брешковской, он запротестовал.
— Я вас не «фигурировать» зову, а пошляться по горам. Там не пофигурируешь, и «геройство» там требуется совсем особое: круто не круто, а лезь.
Он, очевидно, страстно любил природу и умел рисовать ее мне на соблазн самыми неожиданными чертами.
— Разве не интересно в какой-нибудь час пройти, от средины лета через май и апрель до марта? Внизу уже трава вся скошена, а мы идем по цветущему майскому лугу, потом оказывается, что еще только зацветают первые весенние цветочки, а через 10 минут трава только что начинает пробиваться из голой земли, и по ней бегут струйки из-под тающего снега.
И я соблазнилась. К тому же приговор был кассирован [186]
, и со всех сторон стали настаивать на моем отъезде. Передавали, что какой-то генерал предлагал провезти меня под видом своей жены, строились и еще какие-то планы, но опытные люди, и Клеменц в том числе, находили, что всего вернее будет подождать Мойшу Зунделевич, который был в это время в Швейцарии, и переехать границу обычным контрабандным путем. Я тоже предпочитала этот способ. Путешествие с генералом мне совсем не улыбалось.После кассации г-жа Ребиндер заметила около дома какие-то зловещие признаки (Эдинька уверял, что ей со страху показалось), и мы с Клеменцем переселились к его приятелю Грибоедову, который служил где-то при железной дороге, кажется. Он любил радикалов, подсмеивался над ними и в то же время оказывал им услуги. У него часто делали обыски и всегда без результатов. Он говорил, что по разным приметам безошибочно знает уже с вечера, что ночью будет обыск, и приготовляет бутылку водки и закуску. Полиция, по его словам, у него почти и не ищет, только закусывает и умиляется:
— Вот если бы все-то были такие же понимающие люди, а то иные сердятся, точно мы по своей воле по ночам рыскаем.
В настоящий момент он ручался за нашу полную безопасность. У него жилье пошло совсем свободное, и можно было видеться со старыми приятельницами, бывшими в Петербурге.
Наконец приехал Мойша и с ним Сергей Кравчинский, который прямо с вокзала явился на квартиру Грибоедова. Сергей был лучшим другом Клеменца, но был совсем, не похож на него, в данный момент в особенности. Приехал он весь сияющий, в самом восторженном настроении. Сквозь призму иностранных газет и собственного воображения мое оправдание и последовавшие затем демонстрации показались ему началом революции. К его приезду Петербург давно принял свой обычный угрюмый вид, но Сергей не давал этому обстоятельству сбить себя с занятой позиции. Город доказал уже, что представляет из себя, — не помню уж, — вулкан или костер, лишь сверху покрытый пеплом и готовый разгореться при первом же дуновении ветра. В это время среди радикалов ходил по рукам рассказ о Чигиринском деле [187]
, присланный из тюрьмы Стефановичем. Сергеи прочел, нахмурился и несколько времени думал, а потом заявил, что к этому делу нельзя подходить с обычной нравственной меркой. Принцип остается непоколебимым, но бывают моменты, когда насилие над собственным нравственным чувством становится подвигом (в доказательство— ссылки на известное изречение Дантона, на «исповедь Наливайки» Рылеева). И Чигиринское дело именно таково, основание дружины дало начало громадному народному движению.— Да ведь она уже кончилась, разгромлена! — возражают ему.