Однажды в Булонском лесу он попытался повеситься, но сторожа вынули его из петли. Завсегдатаи пивной подняли его на смех, да он и сам говорил о своем злоключении с фальшивой улыбкой. Затем он снова решил покончить с собой и бросился в одну из жутких каменоломен, в одну из глубоких ям для добычи известняка и глины, еще сохранившихся возле парижских укреплений. Он пролежал там всю ночь с перебитыми ребрами, сломанными руками и ногами. Когда его подняли, он был еще жив.
— Теперь меня окрестят вечным неудачником, — сказал он.
Это были его последние слова. Два месяца он провел между жизнью и смертью, а затем скончался. Я никогда его не забуду.
ВОРОБЬИНЫЙ ОСТРОВ
Встреча на Сене
В ту пору я еще не болел ревматизмом и работал половину года в своей лодке. Я выбрал для этого прелестный уголок в десяти милях от Парижа, если двигаться вверх по течению Сены, Сены провинциальной, луговой, девственной, заросшей камышом, ирисами и кувшинками, несущей перепутанные травы и корни, на которых плывут уставшие летать трясогузки. По берегам — поля и виноградники. То тут, то там зеленые островки: остров Каменщиков, Воробьиный остров, совсем маленький, словно охапка колючек и взъерошенных ветвей, — это и была моя излюбленная стоянка. Я пробирался на ялике среди камышей, и, когда затихало их мягкое шуршание и они стеной смыкались позади меня, прозрачная круглая заводь в тени старой ивы служила мне рабочим кабинетом, а скрещенные весла — письменным столом. Мне нравился запах реки, жужжание насекомых в зарослях, шелест листьев, трепетавших на ветру, нравилась таинственная нескончаемая возня, которая поднимается в природе вокруг безмолвного человека. Как много существ успокаивает, радует это безмолвие! Островок был гуще населен, чем Париж. Я слышал шорохи в траве, птичий гомон, хлопанье мокрых крыльев. Мое присутствие никого не стесняло — меня принимали за ствол старой ивы. Черные стрекозы, сверкнув на солнце, пролетали у меня под носом, голавли обдавали меня мириадами брызг, даже ласточки пили воду около моего весла.
Приплыв однажды на Воробьиный остров, я обнаружил, что мое одиночество нарушено — нарушено каштановой бородой и соломенной шляпой. Сперва я ничего не увидел, кроме каштановой бороды под соломенной шляпой. Непрошеный гость не удил рыбы, он растянулся в лодке, его весла тоже были положены крест-накрест. Он работал, работал у меня!.. Заметив друг друга, мы досадливо поморщились. И все же раскланялись. Другого выхода не было: ива давала небольшую тень, наши лодки соприкасались. Видя, что он и не думает уезжать, я приступил к работе, но близкое соседство незнакомца мешало мне. Вероятно, я тоже его стеснял. Безделье вызвало нас на разговор. Моя лодка называлась «Арлезианка», и Жорж Бизе сразу нас сблизил.
— Вы знаете Бизе?.. Вы, верно, артист?
Борода улыбнулась и скромно ответила:
— Я занимаюсь музыкой.
Писатели обычно ненавидят музыку. Известно, что Готье считал музыку «пренеприятнейшим звуком», Леконт де Лиль и Банвилль придерживаются того же мнения. Стоит открыть крышку фортепьяно — и Гонкур морщит нос. Золя смутно припоминает, что играл в молодости на каком-то инструменте, но на каком именно — это он забыл. Добрейший Флобер выдает себя за любителя музыки, но лишь для того, чтобы попасть в тон Тургеневу, который, в сущности, любит только ту музыку, которая исполняется у Виардо. Я же без памяти люблю всякую музыку, сложную и бесхитростную, музыку Бетховена, Глюка и Шопена, Массне и Сен-Санса, «Фауста» Гуно и «Фауста» Берлиоза, народные песни, негритянский барабан, шарманку, тамбурин и даже колокола. Мувыка, которая танцует, и музыка, которая грезит, многое говорят мне и по-своему волнуют мое сердце. Вагнеровская мелодия увлекает, захватывает, гипнотизирует меня, как море, а удары своевольных цыганских смычков помешали мне осмотреть Выставку. Всякий раз, как я слышал эти проклятые скрипки, ноги мои прирастали к месту. Я просиживал весь вечер за стаканом венгерского вина, горло у меня сжималось от волнения, глаза блестели, дрожь пробегала по телу при нервных ударах бубна.
Музыкант, точно с неба свалившийся на мой остров, сразу пленил меня. Звали его Леон Пийо. Это был человек с головой, с убеждениями, приятный собеседник; мы быстро подружились. Наши парадоксы были сродни друг другу и били в одну точку. «Мой» остров стал «нашим» островом. А так как лодка Леона Пийо, плоскодонная «норвежка», была очень неустойчива, то у него вошло в привычку вести беседы о музыке в моей лодке. Книга «Инструменты и музыканты», которая помогла ему стать профессором консерватории, уже складывалась тогда в его голове, и он постоянно говорил о ней. Мы вместе прочувствовали эту книгу.