В одно прекрасное утро, как это всегда бывает, шумный выводок ютившейся в отеле «Сенат» молодежи, почувствовав у себя за спиной крылья, вылетел из гнезда. Одни направились на юг, другие — на север; мы разбрелись кто куда. Я потерял Гамбетту из виду. Но я не забыл его. Трудясь в уединении, вдали от политики, я думал порой: «Где теперь мой кагорский друг?» И меня бы очень удивило, если бы из него ничего не вышло. Несколько лет спустя, очутившись в Сенате, уже не в отеле, а в Сенатском дворце на официальном приеме, я укрылся подальше от музыки и шума в уголке биллиардной. устроенной в покоях королевы Марии Медичи, таких просторных и высоких, что там легко поместилось бы семиэтажное здание. В жизни страны наступил перелом: исполненная добрых намерений империя заигрывала с политическими партиями, говорила о взаимных уступках и под флагом реформ и умиротворения пыталась привлечь к себе наряду с умеренными республиканцами последних представителей либеральной буржуазии. Помнится, Одилон Барро,[106] сам почтенный Одилон Барро, играл на биллиарде. Много стариков и преждевременно остепенившиеся мужчины окружали прославленного человека и внимательно следили не столько за его карамболями, сколько за его особой. Они ждали хотя бы одного слова из этих уст, некогда столь красноречивых, чтобы подобрать его и любовно, благоговейно заключить в хрустальный сосуд, как это сделал ангел со слезой Элоа.[107] Но Одилон Барро упорно молчал, он мелил кий, ударял им по костяному шару — каждый жест у него был благороден, красив, — и перед моими глазами оживало прошлое, исполненное буржуазной торжественности и чопорного парламентаризма. Вокруг Одилона Барро тоже говорили немного: бывшие рекруты, ставшие ныне отцами семейств, эти Эпимениды,[108] погрузившиеся в сон еще в 1848 году, при Луи-Филиппе, разговаривали шепотом, словно не верили, что они бодрствуют. На лету можно было уловить отдельные слова: «Громкий скандал… Процесс Бодена…[109] Скандал… Боден…» Я не читал газет, в тот день поздно вышел из дому, следовательно, ничего не знал об этом знаменитом процессе. Вдруг я услышал имя Гамбетты. «Кто такой Гамбетта?»- спрашивал незнакомый мне старик не то по наивности, не то с намеренной дерзостью. На меня нахлынули воспоминания о жизни в Латинском квартале. Я чувствовал себя спокойно в своем углу, был независим, как добропорядочный литератор, живущий своим трудом, и настолько чужд условностей и политического честолюбия, что подобный ареопаг при всей его представительности не внушал мне почтения. Я встал. «Гамбетта? Это человек бесспорно выдающийся… Я знал его совсем молодым, и мы все предрекали ему блестящее будущее». Вы не можете себе представить, какое изумление вызвали мои слова! Карамболи прекратились, кии застыли в воздухе, старики пришли в негодование, даже шары, лежавшие под лампой, и те посмотрели на меня округлившимися глазами. Откуда он взялся? Да еще смеет защищать кого-то в присутствии Одилона Барро!.. Умный человек (такие всюду встречаются), Оскар де Вале, спас меня. Он был юрист, прокурор кассационного суда или что-то в этом роде — словом, принадлежал к той же кухне, что и остальные; даже его шапочка, оставленная в прихожей, давала ему право говорить не стесняясь, и он заговорил: «Этот господин прав, вполне прав: Гамбетта — человек незаурядный. Мы во Дворце правосудия очень ценим его за красноречие…» Видимо, почувствовав, что слово «красноречие» холодно встречено обществом, он добавил с ударением: «…за красноречие и
Приближался последний штурм империи, шли месяцы, насыщенные порохом, исполненные угроз, Париж трепетал, как лес перед грозой, ощущая приближение бури. Да, людям нашего поколения суждено было кое — что увидеть; напрасно мы жаловались, что ничего еще не видали. После защитительной речи на процессе Бодена Гамбетта был на пути к славе. Давнишние члены республиканской партии, бойцы 1851 года, изгнанники,