Какое дело Вильмессану до редактора! Одного он уволит — другой найдется, а новичок всегда бывает лучше всех. По его мнению, всякий человек «носит свою статью в брюхе», надо лишь вызволить ее оттуда. Монселе сочинил по этому поводу премилый анекдот. Вильмессан встречает на улице трубочиста, приводит его в редакцию «Фигаро», умывает, усаживает перед чистым листом бумаги и говорит: «Пиши!» Трубочист пишет, и получается превосходная статья. Таким образом, через «Фигаро» прошел весь Париж, прославленный и неведомый, все те, кто умеет водить пером по бумаге. И не один добрый малый, сам переживший историю вроде истории с четверостишием Сент-Олера,[19] пользовался минутной известностью за удачную находку в пятнадцать строк. Но чудо больше не повторялось, и этих людей объявляли выжатыми, как лимон, и выжатыми Вильмессаном. Я знавал в Париже множество таких исписавшихся людей. Патриархальные времена, когда достаточно было пятнадцати строк, чтобы исписаться!
Вильмессан отнюдь не презирал литературу, напротив! Человек малообразованный, он питал к хорошо пишущим людям, «владеющим слогом» (его словцо), уважение крестьянина к латыни сельского кюре. Но он чувствовал в глубине души — и вполне справедливо, — что все это годится для толстых книг, для академий. И ковригам подобного веса и размера он предпочитал для своей лавочки изысканное парижское пирожное. В моем присутствии он говорил как-то Жувену[20] с цинизмом, скрашенным чистосердечной прямотой:
— Вы старательно отделываете свои статьи, они написаны просвещенным человеком, это всякий поймет. Статьи ваши превосходные, ученые, великолепно написанные, и я их печатаю. Но в моей газете их никто не читает.
— Никто не читает? Быть того не может!
— Хотите пари? Пусть Доде будет свидетелем. Я помещу словечко Камбронна[21] посредине вашего изысканнейшего периода, и, если кто-нибудь это заметит, я проиграл!
Беспристрастность свидетеля обязывает меня признать, что Жувен отказался от пари.
ПЕРВЫЙ ФРАК
Как заказал я свой первый фрак? Какой портной идиллических времен, какой нежданный г-н Диманш[22] поверил моим фантастическим обещаниям и принес мне однажды утром новехонький фрак, артистически завернутый в кусок зеленого люстрина? Трудно сказать. Об этом честном человеке у меня не сохранилось воспоминаний — столько портных прошло с тех пор через мою жизнь, — если не считать задумчивого лба и больших усов, которые мерещатся мне в лучезарной дымке. Зато фрака я никогда не забуду. Это было двадцать лет тому назад, а он все еще живет в моей памяти, словно отлитый из нетленной бронзы. Какой воротник, молодые люди, какие отвороты! А главное, какие фалды, скроенные на манер птичьего хвоста! Брат, человек опытный, сказал мне: «Фрак необходим, если ты хочешь выдвинуться в свете!» Он очень рассчитывал на эту ветошь для моей грядущей славы.
Мой первый фрак был обновлен у Огюстины Броан.[23] И вот при каких обстоятельствах, достойных того, чтобы поведать о них потомству.
Томик моих стихов только что вышел из печати, свежий, девственный, в прелестном розовом переплете. Газеты упомянули о нем. Даже «Офисьель». Я был поэтом и не каким-нибудь, а издающимся, преуспевающим, чьи книги выставлены в витринах. Меня удивляло, что люди не оборачиваются, когда я в свои восемнадцать лет шествую по улице. Я положительно ощущал на лбу ласковое прикосновение короны из газетных вырезок.
Однажды мне пообещали достать приглашение на вечера Огюстины. Кто именно? Обещали, черт возьми! Нетрудно вообразить себе этот чисто парижский тип, это собирательное лицо, похожее решительно на всех, этого любезного, ниспосланного богом человека, который сам по себе ничто, но всюду принят и всюду может вас ввести, хотя вы и не знаете в точности, кто он, однодневного, минутного друга, чье имя покрыто мраком неизвестности.
Конечно, я согласился — и с радостью! Подумать только: быть приглашенным к Огюстине, знаменитой актрисе, которая пленяла зрителей белозубой улыбкой героинь Мольера, тамвшей в себе и что-то от поэзии Мюссе: ведь если она и играла субреток во Французском театре, то Мюссе написал у нее свою комедию «Луизон»; словом, к Огюстине Броан, чей ум и острые словечки восхвалял весь Париж, к женщине, носившей на шляпе пока еще не обмакнутое в чернила, но уже тонко заостренное перо голубой птицы, именно голубой — цвета того времени, когда она будет подписывать «Письма Сюзанны».[24]
— Счастливчик! — сказал брат, помогая мне одеваться. — Теперь твоя карьера обеспечена.
В девять часов я вышел из дому.
Огюстина Броан жила тогда на улице Лорда Байрона, в конце Елисейских полей, в одном из кокетливых особняков, о которых мечтают начитавшиеся романов провинциалы с поэтической душой. Решетка, садик, крыльцо в четыре ступеньки под маркизой, полная цветов передняя, а рядом гостиная, зеленая, ярко освещенная гостиная, которую я никогда не забуду…