Мне совестно было сказать ему, что мы и вообще каждый день пьем два раза чай.
Другой раз, когда он рассказывал о ярмарках, я спросил:
– Наверно, подсолнухов тогда себе накупите, жамок?
Жамки – это грошовые мятные пряники. Герасим ответил:
– Нет, жамок мы не покупаем, дорого.
Однажды зимою мама собрала в деревенскую залу работниц, кухарку, Герасима, поручила им чистить мак. Они чистили, а мама им читала евангелие, а потом напоила чаем. Бабы очень интересовались, расспрашивали маму; Герасим все время молчал, а наутро сказал бабам:
– Кабы барыня вам всегда по побасенке читала да чаем поила, я бы каждый день готов мак чистить.
– Что ты, дурак, какие побасенки? Это евангелие, святая книга!
– Ну, что ж, ну, святая! А все побасенки: помер человек, уж вонять начал, – вдруг стал живой и пошел! Ин-те-рес-но!
Раз мы ездили с Герасимом обкашивать межи на корм коровам. Не помню почему, зашла речь о причастии. Я его спросил, причащался ли он когда-нибудь?
– А что такое – «причащался»?
– Ну, исповедываться, причащаться… Бывал же ты в церкви?
– Да, раз меня мамка водила. Далеко у нас церковь от деревни нашей, четыре версты.
– Ну, что ж, давали тебе что-нибудь проглотить.
– Проглотить? Нет, ничего не давали глотать.
– Что ж ты там делал?
– Что делал! Молился.
– О чем молился?
– Как о чем? Стоял, крестился, вот этак кланялся.
Герасим начал быстро кивать головой, встряхивать волосами и кланяться.
– Чего ж ты у бога просил?
– Просил? – Он недоверчиво улыбнулся. – Что у него просить-то? Нешто он услышит? Он далеко, на небе.
– Вовсе нет. Бог везде – и на небе, и на земле, здесь вот, около нас.
– Что дурака-то валяешь? Где он тут? Отчего его не видать?
Меня все это очень поразило, потому что из всех работников Герасим выделялся своим благочестием: всегда ел без шапки, крестился перед едою, даже когда предстояло съесть пару огурцов. Утром встают работники, даже лбы не перекрестят. А Герасим стоит около садовой ограды лицом к восходящему солнцу, и долго молится: широко перекрестится, поклонится низко и, встряхнув волосами, выпрямится. И опять и опять кланяется.
Я спросил:
– О чем же ты утром молишься, – вот когда у оградки стоишь?
– Стоишь да стоишь. Крестишься, кланяешься, а сам думаешь: хорошо теперь барам – спят себе. А ты вставай на работу!
– Зачем же ты тогда молишься?
– Как же не молиться! Грех.
Меня заинтересовало, знает ли что Герасим о загробной жизни. Я спросил:
– Ну, а что с тобой будет, когда ты умрешь?
– Не знаешь, что ли? Закопают в землю, земля в рот напихается. Нехорошо будет.
– А душа твоя куда денется?
– Какая душа?
– Ну, твоя душа?
– Да что это – душа?
– Ну, тело твое в землю закопают, ну, а то, чем ты… чувствуешь, думаешь, это – душа. Она на небо полетит.
– Что ж, она с воробья будет ай с ласточку? Видал ты ее когда?
– Да нет же, ее нельзя видеть, она такая… невидимая…
– Не видал, значит? А почем знаешь, что есть?
Я растерялся и не знал, что сказать, а Герасим допрашивал:
– С перьями она аль так, голенькая?
– Да нет… Вот, чем ты думаешь, чувствуешь, говоришь…
– А ты вот еще по-немецкому и по-французскому говоришь. Значит, у тебя три души?
– Да нет, все одна же.
Не мог я к нему подойти, не мог заговорить таким языком, чтоб он хотя бы понял, о чем я говорю. Я стал рассказывать, что люди, которые на земле жили праведно, которые не убивали, не крали, не блудили, попадут в рай, – там будет так хорошо, что мы себе здесь даже и представить не можем.
– Что ж там и подсолнух будет?
– И подсолнух.
Недоверчиво:
– И жамки?!
– И жамки.
Герасим подумал.
– Да туда, чай, только господа одни попадут?
– Напротив, бог сказал, что богатому гораздо труднее туда попасть, чем бедному.
Герасим еще подумал и решительно сказал:
– Нет, бедных туда не пустят. Господ одних. Знаем мы.
Пел он очень хорошо. И очень много знал хороших песен, пахнувших полем, землею и деревней. Захватит подбородок ладонью и затянет:
И такая тоска в голосе, и такая чувствуется горькая драма деревенской девушки…
А то еще у него была песня, – очень она к нему шла: