Если местное население плохо различало тех, кто в “плену”, и тех, кто только в “окружении”, то еще меньше оно различало тех, кто шел домой, в оккупированную немцами зону, и на Восток, в еще советские земли. Главное было, что люди идут “домой”, а это естественно и необходимо. У каждой крестьянки подспудная мысль: и мой сын, забранный в армию, может быть, тоже где-то бродит, и чужие матери ему дают хлеба и кислого молока, как я этим проходящим мимо десяткам бедных парней.
В рабочих поселках еще могли понять энтузиастов, стремящихся вернуться в строй, но сознание сельских жителей не то что было враждебно этому движению, но как-то его не очень учитывало, не слишком в него вникало, как во что-то чуждое естественной народной жизни.
Ко мне, как и к другим, мне подобным, местные жители относились хорошо, поили молоком, разрешали переночевать, жалели, в силу аналогии с собственными сынами. Даже в казацких донских станицах, куда я попал позднее, чаще всего принимали хорошо. Многие угадывали мою национальность, но никаких проявлений антисемитизма не было. Иногда мужики со своей стороны пытались получить у меня информацию о военной ситуации (те, которые не очень доверяли немцам). Я уверял их, что скоро вернемся и что немцы не могут не потерпеть поражения. Я считал своим долгом агитировать за советскую власть и Красную армию, разоблачать немецкое вранье, так же как я считал своим долгом, продвигаясь по дорогам днем, собирать сведения о проходящих немецких частях, чтобы потом, когда выйду из окружения, доложить с пользой для дела в каком-нибудь разведотделе. Но от мужичков я в основном слышал в ответ одну и ту же фразу: “Просрали Россию…”.
Я теперь почти ежедневно ночевал в домах и даже, к своему ужасу, бывало, просыпался, разбуженный голосами немцев, которые приходили, правда, не за мной, не искать советских офицеров или партизан, а за пропитанием: “Матка! Млеко, яйки, масло…”. По дорогам, хотя я и старался идти малопроезжими “шляхами”, тоже приходилось все чаще и чаще встречать немецкие части, спешно шедшие на Восток. Это были свежие части из молодых и здоровых “белокурых бестий”, не похожих на задрипанных фрицев из 295–й стрелковой дивизии, “забытой на русском фронте”. Кстати, большинство немцев были совсем не белокуры и, что даже удивительно, иногда попадались явно еврейские лица — какие-нибудь мобилизованные в армию Viеrtеljudеn, то есть “четвертьевреи”.
В проходивших немецких обозах было много русских пленных красноармейцев, так и оставшихся в советской военной форме. Достаточно сказать, что когда я, наконец, вышел из окружения и увидел советскую разведку, наткнулся на нее, то испугался, так как советская форма у меня к тому времени слишком ассоциировалась с немецкими обозами.
Описанная мною бегло пестрая картина прифронтовых дорог, которую мне довелось наблюдать в окружении, ее причудливые, гротескные черты, возможные в силу того, что оккупационный режим еще не успел установиться, не соответствовали официальным представлениям, причем — и того, и последующего времени. Поэтому мои искренние и правдивые рассказы в 56–й армии, куда я попал после окружения, казались некоторым или подозрительной дезинформацией, или какой-то вредной агитацией. Но об этом после. Пока я должен продолжить рассказ о своих странствиях.
Оставшись совсем один, я почувствовал себя заброшенным в какой-то фантастический мир сна. Однако, скинув с большим трудом невольное оцепенение, я зашагал по дороге, держа по — прежнему направление на Ворошиловград. Через несколько часов меня догнали двое парней — таких же переодетых военнослужащих, как я, и мы пошли вместе. Это были случайные простые парни, но с ними у меня начались те коллизии, которые потом не раз повторялись и в отношениях с другими спутниками. Я уже шел днем и открыто, но избегал встреч с немецкой армией и, особенно, со штабами, а мои спутники предпочитали идти по самым людным местам, чтобы их не приняли случайно за партизан.