Мне не приходится говорить о том, с каким чувством я принялся за исполнение этой просьбы, касающейся области мне совершенно чуждой и, по существу своему, нелегко примиримой со складом моего характера и моих убеждений. Я тем не менее взялся выполнить возлагавшееся на меня поручение, усматривая в нём тяжёлый долг, от которого я не считал себя вправе уклониться в такую страшную по своей ответственности минуту. Я должен сделать здесь оговорку личного свойства. Я не был другом ни генерала Сухомлинова, ни генерала Янушкевича, и простого их утверждения было бы недостаточно в обычное время, чтобы заставить меня переменить мой взгляд на какой-либо вопрос, которому я придавал серьезное значение. Но в данном случае дело обстояло иначе. Во-первых, я лично был не менее, если не более их, подготовлен услышать от них то, что они мне сказали, так как сведения, которыми я располагал, хотя и были менее точны со стороны технических подробностей, укрепляли меня в том, что взгляд генералов не только на очевидную неизбежность войны, но и на возможность её неожиданного возникновения в каждую минуту совершенно совпадал с моим собственным осведомлением, почерпавшимся чаще из первоисточников, чем из вторых рук. Во-вторых, я хорошо знал, что ни генерал Сухомлинов, ни генерал Янушкевич не были настроены воинственно, и тем более заражены германофобией, которой болели ещё у нас молодые офицеры, и то в значительно меньшей степени, чем это было вскоре после Берлинского конгресса, когда интересы России были преданы Бисмарком интересам наших всегдашних врагов австрийцев и тогдашних врагов — англичан. С тех пор сменилось целое поколение, и наши раны зарубцевались. Чтобы раскрыть их, надо было случиться событиям чрезвычайным, а те, которые с быстротой грозовой тучи на нас надвигались, не успели ещё проникнуть в сознание нашей армии. К тому же русские германофобы принадлежали к числу так называемых политических генералов, тип которых стал исчезать после смерти Скобелева или измельчал до полной безвредности. Помимо всего этого, глубокая искренность тона моих собеседников и горячая их патриотическая тревога убедили меня, что мне было невозможно не сделать того, о чём они меня просили, как бы тягостно оно для меня ни было.
Я соединился с телефоном Петергофского дворца. Прошло несколько минут мучительного ожидания, прежде чем я услышал голос, которого я сразу не узнал, человека, очевидно не привыкшего говорить по телефону и спрашивавшего, кто с ним говорит. Я ответил Государю, что говорю с ним из кабинета начальника генерального штаба. «Что же Вам угодно, Сергей Дмитриевич?» — спросил Государь. Я ответил, что убедительно прошу его принять меня с чрезвычайным докладом ещё до обеда. На этот раз мне пришлось ждать ответа ещё дольше, чем раньше. Наконец голос раздался снова и сказал: «Я приму вас в три часа». Генералы вздохнули облегченно, а я поспешил домой, чтобы переодеться и ещё до половины третьего выехал в Петергоф, куда прибыл к назначенному мне часу.
У Государя никого не было, и меня тотчас же впустили в его кабинет. Входя, я заметил, при первом же взгляде, что Государь устал и озабочен. Когда он здоровался со мной, он спросил меня, не буду ли я иметь чего-либо против того, чтобы на моём докладе присутствовал генерал Татищев, который в тот же вечер или на другой день утром собирался ехать в Берлин, где он уже несколько лет занимал должность состоящего при императоре Вильгельме свитского генерала. Я ответил, что буду очень рад присутствию на докладе генерала, которого я давно знал и с которым был в хороших отношениях, но выразил вместе с тем сомнение, чтобы Татищеву удалось вернуться в Берлин. «Вы думаете, что уже поздно?» — спросил Государь. Я мог ответить только утвердительно.
По звонку Государя через минуту в кабинет вошёл генерал Татищев. Это был тот самый Татищев, о котором не только знавшие его лично люди, но и все, кому известна трагическая история его бесстрашной смерти в Екатеринбурге вместе с Государем и всей его семьей, сохраняют благоговейную память, как об одном из благороднейших и преданнейших слуг Царя-мученика.