Посылки мы с сестрой отправляли каждый месяц, деньги на них давал большой мамин друг, что сохранялось им и нами в строжайшей тайне: был он старым большевиком, директором фабрики и сильно рисковал, помогая осужденной. Мы рассчитывали, что, как только Гайра закончит университет и поступит на работу, мы полностью возьмем на себя заботу о матери.
...У подъезда стояла черная «эмка».
Передо мной распахнули дверцу, я оказалась на заднем сиденье между двумя военными.
Машина, рванув с места, помчалась по Арбату, по Воздвиженке, через Манежную площадь и, подъехав к большому зданию на площади Дзержинского, остановилась у подъезда № 3.
ЛУБЯНКА
Это уже потом, освоившись с тюремными порядками и терминологией, я узнала, что провела ночь в боксе. А тогда подумала, что комнатушка без окна, напоминающая чулан,—одиночная камера. Маленький — типа тумбочки — столик, табуретка; кровати небыло.
«Должно быть, мне бросят соломенный тюфяк, — решила я.— Подумать только, я — в тюрьме!» Настроение у меня было приподнятое: ждала каких-то значительных и немедленных событий, связанных с моим загадочным арестом.
Забавляла мысль, что не соберись мы вместо субботы в пятницу — не бывать бы нашему званому вечеру; радовалась, что ночной стук не врасплох застал нас с сестрой, не спросонья, как это было при аресте мамы; запоздало удивилась, что не было обыска, подумала: «Оно и лучше».
Время шло, но ничего не происходило. Первоначальное возбуждение постепенно улеглось, подступила тревога.
Пыталась строить догадки, почему меня арестовали. Мама во время свидания, данного нам перед ее отправкой в лагерь, сумела намекнуть, кто из наших квартирных соседей доносчик.
Может быть, я что-нибудь брякнула по телефону, а этот сосед подслушал — и донес? Или он меня просто оклеветал? Удастся ли оправдаться? Одно из двух: или меня взяли по ошибке — тогда разберутся и отпустят, или...
Сидела, уставившись в стену, чувствуя, как угнетающе начинает действовать слепящий свет яркой лампы и полная — до звона в ушах — тишина.
В прошедший год, выстаивая часами в очередях к различным притюремным окошкам, я слышала обрывки разговоров, из которых уяснила, что над политическими заключенными суда в обычном представлении не бывает, срок наказания определяет ОСО (Особое совещание).
Почему меня так долго никуда не вызывают? Забыли обо мне, что ли? А вдруг это самое ОСО уже приговорило меня к одиночному заключению, вот так и буду теперь тут сидеть...
Мне сделалось страшно.
В камере не было окна, и я потеряла ощущение времени; внезапно у меня начался какой-то психоз: самым важным показалось немедленно узнать, что сейчас на дворе — все еще ночь или уже утро?
Подошла к двери, постучала. Замок (или засов?) лязгнул, в камеру заглянул надзиратель:
— Чего тебе?
— Который час?
Он посмотрел на меня оторопело, захлопнул дверь. Лязгнул замок. Я почувствовала в горле жесткий ком — предвестник слез —и сосредоточилась на том, чтобы не заплакать.
Но вскоре ком в горле исчез: начались события.
Сначала меня отвели в душ (явно для галочки: вода была чуть теплая, и надзиратель, когда я на это посетовала, крикнул из-за двери: «Не хочешь — не мойся, главное — волосы смочи»).
Потом был обыск.
Вещи, вытряхнутые из наволочки на большой стол, осматривала хмурая тетка в военной форме и в берете.
Ее внимание сразу же привлекли капроновые чулки.
— Небось с американцем гуляла, — заключила она. Я побожилась, что никакого американца у меня никогда не было, но она явно не поверила, — я осеклась и пожалела, что не сумела надменно промолчать. Под левым манжетом ее гимнастерки угадывались часы.
— Скажите, пожалуйста, который час?
Она словно и не слышит; с бабским интересом посмотрела сквозь капрон на лампочку; сунула чулки обратно в мой узел, сказала ворчливо:
— А вот у моей дочки — нету таких... Раздевайся.
— Как?!
— Обыкновенно. Все сымай.
Ловкими, натренированными пальцами она прощупала в моем платье швы, воротник, манжеты, спорола пуговицы, из трусов выдернула резинку; вместе с поясом от платья, шарфом и поясом — держателем чулок отложила в сторону.
Все это время я стояла в классической позе стыдливой купальщицы.
— Одевайся.
Я поспешно накинула платье, надела простые чулки и потянулась было к поясу с резинками, но она молча сгребла все отложенное, свернула в тугой узелок.
Я знала, что у заключенного отбирают ремень или подтяжки, дабы он на них не удавился. Поэтому изъятие пояса от платья и шарфа восприняла как должное; но резинки! Поняла так, что резинки отобрали не из опасения самоубийства, а с целью унизить и тем самым деморализовать. В самом деле, трусы кое-как держались, прижатые узким платьем, но как только надзиратель повел меня с моим узлом по коридору, я стала путаться в сползающих до полу чулках, поминутно наклонялась, подтягивала их свободной рукой, они снова сваливались.
Меня отвели в бокс, но вскоре вызвали («Без вещей!») — взяли отпечатки пальцев и сфотографировали. И у печатальщика (или как еще его назвать?) и у фотографа спрашивала:
— Который час?
Первый буркнул угрюмо:
— Не знаю.
— Что хоть сейчас — ночь или утро?
— Не знаю.