Был ли он так экзотически одет в силу необходимости, — это было начало двадцатых годов, и все одевались кто во что горазд — или было в этом желание пооригинальничать, не знаю, но все последующие годы и встречи я видела Бориса Андреевича всегда безукоризненно одетым на европейский лад. История отношений отца и Б.А. была очень сложной. Отец чрезвычайно ценил Пильняка как большого художника, но они часто ссорились, и одно время, после публикации «Повести непогашенной луны», с посвящением моему отцу, даже несколько лет не встречались. Ссора произошла оттого, что повесть после своего появления вызвала много толков и осуждений. Когда автора стали официально спрашивать о ней, он, очевидно испугавшись, сказал, что повесть в таком плане посоветовал написать ему Воронский. А поскольку все это происходило в разгар борьбы с оппозицией, вопрос разбирался в «высших сферах», и вся тяжесть обвинения пала на моего отца. Он был изображен умным и опытным подстрекателем, а Пильняк — не разбирающимся в политических событиях человеком, попавшим под «плохое влияние». Отцу был вынесен выговор по партийной линии, который его всегда возмущал. Свое участие в создании этой повести он категорически отрицал. После этого отец и Борис Андреевич не виделись несколько лет, уж не помню, когда и при каких обстоятельствах произошло примирение. Отец не раз говорил: «Я все прощаю Борису Андреевичу за его искреннюю „святую“ любовь к искусству. Он не знает зависти, мелких расчетов, если ему в руки попадает талантливая вещь, он делает все возможное, чтобы помочь автору „выйти на литературную дорогу“.
Борис Андреевич был превосходным рассказчиком. Он много путешествовал и почти обо всех странах у него написаны книги, но лучшее у него, на мой взгляд, конечно, написано о России. Он умел видеть и умел рассказывать.
В Москве у него был собственный дом на Ленинградском шоссе — явление по тем временам незаурядное, многие даже известные писатели ютились тогда в одной комнате. В кабинете Пильняка чего только не было: огромный позвонок кита, коллекция кинжалов, была там испанская „наваха“ и японский нож, которым самураи делают харакири, коллекция духов, коллекция масок знаменитых японских артистов, старинные монеты, шкаф с редчайшими и уникальными книгами. На стенах висели картины, подаренные Борису Андреевичу известными художниками. Все это походило на музей, где с интересом и удовольствием можно было провести не один час. Кроме того был еще египетский дог Аида, кроме Бориса Андреевича собака никого не слушала. В последние годы Пильняк устроил себе „Восточную комнату“ с коврами, диванами и подушками, у входа стояли мягкие туфли, и все обязаны были снимать обувь, надевать туфли, и только тогда разрешалось войти в комнату.
Таким же пестрым и разнообразным было окружение Пильняка. Людей он очень любил, и, я бы сказала, относился к ним с какой-то особой заинтересованностью и даже жадностью. Помню, мама как-то сказала Борису Андреевичу, что отец очень скучает в Липецке, где он находился в ссылке, от отсутствия друзей.
— Да, — сказал он — Александру Константиновичу, вероятно, тяжело, ему нужен определенный круг людей, я в этом отношении более счастливый, я могу дружить с последним дворником и найду в нем для себя что-нибудь любопытное. В доме Пильняка собирались люди различного положения, профессий и национальностей. Там бывали и члены правительства, и ученые, и артисты, и писатели, и китайские художники, и японские танцовщицы. Отец, не любивший смешанного общества, не раз жаловался:
— Никогда не знаешь, с кем рядом сидишь и с кем чокаешься бокалом.
Мне кажется, что в разнообразии людей Борис Андреевич искал свои сюжеты, недаром на многих произведениях его лежит печать экзотичности.
Борис Андреевич очень интересовался всем, что происходило вокруг. Помню, как он с увлечением целый вечер рассказывал, что сейчас происходит пересмотр фармакологии, дозировки лекарств и какое это большое и интересное дело.
В доме его я впервые встретила палехских художников, которые тогда только начали входить „в моду“. Однажды я увидела у Пильняка цыган. Это было в начале тридцатых годов, „цыганщине“ была объявлена „война“. Но эти цыгане были не совсем обычными. Когда-то они пели Льву Николаевичу Толстому, по их утверждению, любимым его романсом было „Ты не зови меня к разумной жизни“. К тому времени, когда я их слушала, их голоса уже потускнели, не было в их репертуаре старинных песен, не было когда-то бесподобного владения голосом.
Пильняк никогда не состоял в литературной группе „Перевал“, но по своим личным симпатиям и знакомствам был очень близок со многими перевальцами. Одно время он носился с идеей создать литературную группу „Тридцатые годы“; почему он не осуществил своего намерения, не знаю. Отец очень высоко ценил Бориса Андреевича как писателя, иногда прямо-таки упрекал его… в излишней талантливости.
— У Бориса Андреевича талант сильнее ума, — говорил он.
Стиль и слог Пильняка отец знал настолько хорошо, что однажды это послужило поводом для ссоры.