«Отъезд – как ни кинь – всегда смерть» – слова Марины. Я совсем не помню дороги Париж – Сорренто. Точно ее не было. Я перечитывала письмо друга из Сорренто, строки о глубокой обиде на меня Алексея Максимовича, не воспринявшего («и не пытайтесь его уверить, не слушает») причин моего молчанья. Для Марфеньки я молчала, я бы писала – несчетно!
В те несколько дней, что я еще провела у Алексея Максимовича, я встретила там без меня приехавших Екатерину Павловну Пешкову и Марию Игнатьевну Закревскую, секретаря Горького. О нашей с Мариной любви к Екатерине Павловне я писала. Она была почти совсем та же, что в молодости. Тот же присматривающийся сквозь застенчивость взгляд, то же и бережное и несколько строгое внимание к человеку, та же деловая, целомудренная твердость в той же обаятельной женственности. В то время как Макс из мальчика восьми лет стал мужчиной, художником и спортсменом, она, его мать, только чуть пополнела (полнотой не разнеженности, но – зрелости. Старость еще и не касалась ее).
Я глядела на нового мне человека – Марию Игнатьевну Закревскую. Высокая, статная, тонкая, с, пожалуй, круглым (но не полным) лицом, с огромным, властным, умным лбом,
с большими темными глазами. Темные волосы зачесаны гладко назад.
Прекрасно воспитанная, светская женщина. Уменье владеть собою. Она мне понравилась. Заинтересовала.
Великолепно зная языки, она переводила на английский Горького. (Кажется, и «Детство Люверс» Пастернака.) Кто-то сказал, что Мария Игнатьевна – потомок по боковой линии Петра I. В ответ на просьбу показать предка она хмурила брови, кидала из-под бровей мрачный взгляд, что-то неуловимо менялось в ее лице – и в комнате оживало знакомое по портрету лицо Петра.
Мария Игнатьевна была очень любезна к гостям Горького, но вплотную ни к кому не подходила и к себе не приближала.
Соловей болел – где-то шло землетрясение. Срок отпуска прошел, я спешила в Москву. Я доканчивала зарисовки Горького, радуясь, как прочту о нем друзьям, как буду готовить книгу.
Гонг звал нас к обеду. И после обеда мы, а иногда одна я, как прежде, сидели в комнате Алексея Максимовича и слушали его. И так же белое облако над сопкой Везувия, над зеркально голубым заливом к ночи становилось серым дымом и медленно делалось огненным. Горький рассказывал о том, как каждый год лавою заливает чей-либо виноградник, а на следующий год итальянцы вновь обрабатывают землю. Но тон наших бесед был – другой.
– Скажите мне, Анастасия Ивановна, вы помните Лидию Варавка? Считаете ли вы понятным и правильным, если я проведу ее через всевозможные секты? Сектантский дух того времени.
Слушаю, думаю. Я захвачена героями «Самгина». Говорим о Лидии Варавка, которую оба мы, Горький – писав, я -прочтя, помним девочкой… Кажется мне, что такое о ней возможно.
Из тех дней помню еще слова Алексея Максимовича: культура – это наука и искусство Цивилизация – техника и экономика… Люди часто путают эти понятия, очень часто.
Забыла сказать, что Алексей Максимович подарил мне несколько своих книг, надписав их. Одну из них – первый том «Клима Самгина» – давая мне, он сказал с милой, смущенной улыбкой:
Г.Чк
– Тут чепуха получилась… Не с той стороны надписал Пришлось повторить – с верной. Не знаю, вырвать лист, тот или нет…
– Не рвите! Это же чудно! На память…
Я бережно взяла толстую книгу в темно-синем переплете. С обеих ее сторон, на первом и на последнем листе, стояло:
«Анастасии Ивановне Цветаевой
сердечно
А. Пешков».
Теперь Горький додаривал мне свои книги с надписью, и набралось их более десяти. Я собиралась в путь. Подарил он мне и портрет свой – тот, известный, пожилым, в черной шляпе. Недоразумение, происшедшее между нами из-за моего парижского молчания, из-за бережности к его дому (у себя отняв радость удержанного пера), – давило меня. Не пытаясь объясниться, стараясь улыбнуться, я, сжав книги, толкнув плечом дверь, вышла.
Я должна была ехать в Неаполь вместе с Екатериной Павловной. Макс уже был там – увез в больницу Надежд}' Алексеевну. Ждали родов. Макс должен был проводить меня на вокзал. Поезд шел ночью.
Алексей Максимович и я стоим на площадке лестницы виллы Сорито. Я передаю ему найденную мной квитанцию моего туринского недошедшего письма, к нему. «Может быть, справитесь, где оно…» Он прячет квитанцию. «Анастасия Ивановна, выберите себе что-нибудь на память!» – говорит он, подзывая проходящего бродячего продавца с его корзинами «воспоминаний об Италии» – изделия из мозаики, коралловые бусы, шелковые шарфы… «О нет, не хочу, не надо… – умоляюще говорю я. – У меня есть ваши книги…»
Мой последний час. Мне хорошо, что еду я не одна – с Екатериной Павловной. Это последнее тепло моего соррев-тийского дня. Мы стоим на раскаленной меловой белой дороге (от нее и от солнца больно глазам): Горький, Соловей, Екатерина Павловна, Мария Игнатьевна, Борис Михайлович,
Коляска подана. Я рада, что в этот печальный, дорогой миг _ не равнодушная машина (которую, увы, так любит Марфенька!), а запряженная живым конем коляска ждала нас.