В 1936 году, когда образовался Народный фронт, Леон Блюм попросил у меня гранки "Истории Англии", которую я только что закончил, и высказал много умных и интересных, как всегда, замечаний. Книга вышла в 1937 году. Я с опаской ждал отзывов со стороны профессионалов. Историки оказались ко мне благосклонны. Крупный английский историк Х. А. Л. Фишер, преподаватель Оксфорда, написал мне: "Вы совершили воистину великое дело, создав для ваших соотечественников блестящую и правдивую картину английской истории. Это в высшей степени замечательная книга как по своей продуманности и композиции, так и по трезвости политических оценок". Французский историк Луи Мадлен отозвался так: "Вот наконец всеохватная историческая книга, которой так хотелось. Я восхищен!.. Непринужденность, с какой вы будто играете девятнадцатью веками английской истории, является для меня, старого профессионала, верхом артистизма". А вот отзыв Бергсона: "Ваша история является одновременно и философией, ибо именно ваша концепция событий, постоянно присутствующая in the background, позволила вам рассказать столько всего in a nutshell. Прочтя вашу историю, намного лучше начинаешь понимать Англию". Премьер-министр Великобритании (Болдуин) и глава оппозиции (Эттли) выразили мне благодарность.
Выиграв это сражение, в 1937 году я взялся за подготовку курса лекций о Шатобриане, который обещал прочесть на следующий год в обществе Думика. Впоследствии я собирался издать этот курс в виде книги.
Мои отношения с Думиком, несмотря на то что он отверг "Семейный круг", постепенно переросли в дружбу. Он доверял мне, зная, что если я за что-то берусь, то делаю это пусть не всегда хорошо, но, во всяком случае, добросовестно; я тоже доверял ему, так как много раз убеждался в его разумности, строгости и решительности. Он уже в третий раз предлагал мне прочесть "большой курс" из десяти лекций, хотя я когда-то решил, что это мне не по плечу. Тему мы выбирали вместе, в редакции его журнала. Он предложил мне Шекспира.
"Domine, non sum dignus", - ответил я и предложил взамен Шатобриана, который давно уже меня привлекал. Аббат Мюнье был первым, кто за театральной маской открыл мне Шатобриана-человека. С тех пор я много его изучал и теперь хотел воскресить к жизни. "Существует лишь одно затруднение, - сказал мне Думик, закутывая ноги в одеяло. - Однажды мы уже давали цикл лекций о Шатобриане, читал его Жюль Леметр. Впрочем, это даже не препятствие, поскольку Леметр, который блестяще прочел Расина и весьма недурно Руссо, из Шатобриана сотворил нечто, не достойное ни его самого... ни Шатобриана. Так что приступайте".
К этому он не моргнув глазом добавил, что если лекции пройдут успешно, то наградой за них может стать академическое кресло. Я поблагодарил его, не придав значения словам: я их слышал от него не в первый раз. Это была вполне безобидная, отшлифованная традицией формула вежливости - приманка, которой академики дразнят самолюбие своих менее везучих собратьев. Еще в 1925 году, когда я был очень молод, Барту посоветовал мне выступить претендентом на академическое кресло покойного Анатоля Франса - ему был нужен дополнительный кандидат в противовес Леону Берару.
Отрочество мое протекало под сенью классиков, в прилежном учении; я вынес из него те же чувства и мечты по отношению к Академии, которые студентам Оксфорда или Кембриджа внушает английский парламент. "Как это прекрасно, думал я, - быть избранным своими предшественниками и равными тебе современниками и заседать в окружении высокого братства, к которому принадлежали Корнель и Расин, Вольтер и Виктор Гюго, Тэн и Ренан". Позже мои друзья из Понтиньи - Андре Жид, Мартен дю Гар и Шарль дю Бос - научили меня с недоверием относиться к кандидатам в Академию. Впрочем, когда я в 1925 году получил письмо Барту, на моем счету было еще очень мало книг, и были они столь незначительны, что не могли послужить оправданием его выбора. Я ответил, что существует много весьма талантливых писателей, которые имеют бесспорное право быть избранными прежде меня. Несмотря на то что Барту настаивал, я был непреклонен. Восемь лет спустя Поль Валери спросил меня: "Вы или Мориак?" Я ответил: "Мориак". И к моей величайшей радости, Франсуа Мориак, имевший, несомненно, больше заслуг и шансов, нежели я сам, был принят во Французскую академию.
После этого многие мои друзья стали академиками: Жалу, Дюамель, Жилле. Наконец в 1936 году Думик сказал мне: "Теперь ваш черед".