Помню остроумную характеристику этой особенности характера Чичерина, данную однажды его другом, покойным Федором Михайловичем Дмитриевым. "Положим, -говорил он, - художнику надо писать с вас портрет, а у вас некрасивый профиль. Один вас попросить; пересядьте, чтобы я мог рисовать вас en face, эта поза гораздо лучше идет к вашей наружности. А другой просто скажет: какой у вас уродливый и длинный нос; пересядьте так, чтобы как-нибудь скрасить его безобразие. Вот этот художник второго типа напоминает мне Бориса Николаевича".
К чести Б. Н. Чичерина надо сказать, что, говоря прямо в лицо другим без обиняков все, что он думал, он нисколько не обижался, когда ему платили тою же монетою. Помню как то раз за оживленным профессорским обедом сидевший рядом с ним Н. А. Зверев спросил у него, какого он мнения о докторской диссертации Боголепова. "Какого я мнения, - сказал Чичерин, - мне остается только развести руками. Я не могу понять, как такая чепуха могла зародиться в человеческой голове". - "Прямолинейный вы человек, клинообразный вы человек, - вдруг завопил порядочно подпивший Зверев, - вы не умете прощать людям их молодых увлечений". Чичерин стал спорить, но Зверев настойчиво повторял: "клинообразный вы, прямолинейный, прямолинейный, клинообразный". Чтобы прервать этот, казалось мне, очень обострившийся разговор, я поспешил произнести какой то тост. Все чокнулись, встали, перемешались; но, усевшись, Зверев опять взялся за свое: {120} "клинообразный, прямолинейный" заладил он без конца. Я с ужасом взглянул на Чичерина, но сразу успокоился: он сохранял свое обычное олимпийское спокойствие и продолжал с полной невозмутимостью разговаривать с тем же Зверевым о Боголепове!
Резкость суждений Бориса Николаевича о его современниках и почти о всем современном объясняется его духовным одиночеством. Гегельянец в конце XIX столетии, он казался человеком с другой планеты, единственным представителем традиций сороковых годов в восьмидесятые и девятидесятые годы. Всем течениям жизни и мысли, которые в то время боролись вокруг него, он был одинаково чужд. О современном ему позитивизме он говорил совершенно справедливо: "что нужно для того, чтобы быть позитивистом? Достаточно не знать философии". О Соловьевском мистицизме он говорил, что это "уничтожение науки". В то же время в искусстве царствовал или тот же мистицизм в лице Достоевского, или реализм типа Зола, характеризовавшийся для Чичерина его любимым выражением: "остается развести руками". В политике опять таки две чуждые ему противоположности: или безумно реакционное течение "эпигонов славянофильства" - Каткова и комп., или столь же безумный левый социалистический радикализм, стремившийся осуществить чисто материалистические начала в жизни. Правда, посредине были либеральные течения; но и они были чужды Борису Николаевичу во первых потому, что они были более или менее связаны с позитивизмом, и во вторых потому, что они шли на те или другие компромиссы с социалистическими началами. Чичерину хотелось того чистого либерализма безо всяких амальгам, которого в России не было.
Он вообще не терпел никаких амальгам, не был способен ни к каким уступкам, {121} сомнениям и компромиссам. Поэтому все окружавшие его течения жизни и мысли представлялись ему одинаково "нелепыми". Среди них он оставался непоколебимым, как скала, и "разводил руками". Мысль его до конца его жизни осталась совершенно чистою струей, которая ни с чем не смешивалась, не восприняла в себя из окружающей духовной атмосферы решительно никаких влияний. Как абсолютная мысль в "Логике" Гегеля, она развивалась "сама из себя". Это было возможно лишь благодаря совершенно исключительной, редкой, особенно в России, непреклонности и твердости духа. Этим объясняется трагедия его умственной жизни. Органически чуждый своему веку, он не был им ни понят, ни воспринят. Ученые исследования его оставили заметный и даже весьма крупный след в науке государственного права; но как философ, он совершенно прошел мимо современного поколения. Несмотря на обилие его философских произведений, его просто на просто не знают. В изречении Соловьева, который в пылу полемики назвал его "Пифагором без пифагорейцев", была большая доля правды.