Тогда, в 1922 году, были времена, так сказать, еще архаические, и даже во внутренней тюрьме, куда меня через два с половиной часа привезли, еще сохранилось кое в чем древнее простодушие. Со мной при выходе из дома были две книги по русской филологии, кожаный портфельчик и маленькое Евангелие на славянском языке. И вот с этим багажом меня и ввели в предварилку. Это был ряд комнат в полуподвале, на первый взгляд самых обычных, с окнами во двор, откуда неслось монотонное и деловитое пение электропилы, напоминавшее мне зубоврачебную бормашину. Но окно было закрыто высоким щитом, в нижние просветы которого можно было наблюдать - в яме перед окном - бесшумно путешествующую крысу.
Предварилка - это нечто вроде проходной комнаты. Люди приходили и уходили, редкие оставались дольше двух дней, никто не успевал ни с кем сблизиться, все были растеряны, старались говорить о посторонних вещах и как можно больше спать, подложив под голову кепку, - сон был единственным способом бегства от действительности. Из этой комнаты я помню поэта с круглым лицом, с волосами в скобку и с ногтями длиной буквально сантиметров восьми или десяти. Я так и не спросил, к какому поэтическому цеху он принадлежал - ведь в те времена были самые невероятные, - но помню, что из-за этих ногтей он с трудом подносил ко рту ложку с баландой. Потом привели нашего посла в Китае, прямо с дороги, очень растерянного, держащего в руке единственную вещь: пачку прекрасной голубоватой почтовой бумаги. Потом в коридоре, когда водили на допрос, мелькнула фигура митрополита Агафангела в черной рясе и белом клобуке и очень многое мне напомнила: всего за шесть лет перед этим мы вместе с ним жили летом в Толгском монастыре под Ярославлем, и это ему, по рассказам, варили тогда монахи уху на курином бульоне. Это было последнее лето перед революцией. На великой реке была тишина, с одной стороны была березовая, а с другой - кедровая роща, и если подойти к краю березовой, то открывались луга и там на краю их, верст за пять, - белая церковка, от которой по субботам слабо доносился звон. Я тогда уже знал стихи И. Аксакова:
Приди ты, немощный,
Приди ты, радостный,
Звонят ко всенощной,
К молитве благостной.
Я тогда читал славянофилов, Григория Сковороду, преп. Серафима "О цели христианской жизни", и, слушая этот звон, мне думалось, что там, наверное, нет монахов, выходящих покурить во время литургии, что именно там, а не здесь хранима еще Богом Церковь - "ты, риза чистая Христа", как сказал Тютчев.
Но несмотря на растерянность, все в камере, в общем, чувствовали себя довольно спокойно: ведь период террора окончился и ВЧК была тогда уже переименована в ГПУ. Надо было только научиться наименее болезненно перенести полученную рану.
Кажется, на второй день один из сидевших сказал мне, что в соседней камере отец Владимир Богданов со святыми дарами и что можно упросить дежурного к нему пройти. Я так и сделал и в тот же вечер вошел в голубую от табачного дыма соседнюю камеру, чтобы причаститься.
Отец Владимир обрадовался моему приходу. Он был бодрый, улыбающийся, простой, совсем не похожий на известного "богдановского" вождя арбатского периода. Это был человек, точно сбросивший какое-то бремя и нашедший наконец свое истинное место. А рядом с ним на нарах изнемогал от духоты и своего громадного тела протопресвитер Большого Успенского собора Любимов, поп-гора, как его называли его ученицы по закону Божию в дореволюционной гимназии.
Дежурный, впустив меня, стоял у полуприкрытой двери и ждал, пока окончится таинство. И сидевшие в камере - я помню - не очень удивились моему приходу. Такие тогда еще были времена! Отец Владимир Криволуцкий рассказывал мне о случае еще более знаменательном. Он был однажды арестован на улице, когда шел с дароносицей причащать больного. Введя в комендатуру, его поставили где-то в углу и велели ждать. Рядом был высокий прилавок. Он поставил на него дароносицу и попросил четверть стакана воды, объяснив в немногих словах окружающим, что с ним святыня, которую он не может отдать, но должен выпить. Окружающие - в кожаных куртках - переглянулись, и кто-то из них молча принес ему до краев полный стакан воды. Это мне кажется совсем как "и побежал один из них, взял губку, наполнил уксусом и, положив на трость, давал ему пить". Когда все было закончено, о. Владимир тщательно вытер маленькую чашу и отдал ее этим же людям.
Вскоре после того как я вернулся в свою камеру, меня перевели уже в настоящую внутреннюю, на второй или третий этаж, причем опять оставили, хотя был обыск, и филологические книги и Евангелие.