Я беру присланный в передаче отцовский молитвослов и читаю в полунощнице 17-ю кафизму: "Коль сладка гортани моему словеса твоя, паче меда устом моим... Твоя есмь аз, спаси мя... Раб твой есмь аз, вразуми мя... Призри на мя и помилуй мя. по суду любящих имя Твое... Благо мне яко смирил мя еси, яко да научуся оправданиям твоим... Жива будет душа моя и восхвалит тя и судьбы твои помогут мне...".
Вот я пишу сейчас эти слова, чувствую, что пишу слишком много, и не могу остановиться. За прошедшие сорок лет столько раз я уходил от этих слов, и сколько раз они снова открывались мне как звезды в ночи души, напоминая, умоляя и зовя. И бывало, видя их снова, я иногда испытывал искреннее недоумение, уже погружаясь в полное забвение бутырской полунощницы, и точно говорил им: quo vadis, Domine? И тут же вспоминал все по сказанному: "И вспомнил Петр слово, сказанное ему Иисусом, и исшед вон плакал горько".
"Благо мне яко смирил мя еси".
После подъема начиналось самое неинтересное время: поверка, мелкие или крупные ссоры из-за хлебных паек, из-за книг тюремной библиотеки, томительное ожидание - даже не обеда и прогулки, а вообще какого-то движения "реки времен". Впрочем, и сама эта томительность постепенно делалась привычной. И здесь, в тюрьме, обыденность пробивала какую-то свою колею, и постепенно койка и камера делались для каждого точно домом, и люди окутывались особым тюремным покрывалом, какой-то смесью равнодушия и отчаяния. Когда я в период этой первой ссылки был на этапе в вологодской тюрьме, мне однажды показали камеру смертника, какого-то крупного растратчика. Исполнение приговора было отложено на несколько дней в связи с его просьбой о помиловании. Я подошел к двери и заглянул в глазок, вспоминая шильонского узника. Я увидел прежде всего небольшую круглую чугунную печку, на которой стоял голубой кофейник. На кровати, перед которой стояли ночные туфли, лежал приговоренный и с явным интересом читал затрепанную книжку, по шрифту, формату, конечно, роман. Или человек реагирует только на прямую физическую боль? Кстати, эта самая Вологда связана у меня с воспоминаниями о физической боли. Наш этап пришел туда в начале декабря, утром. Во время выгрузки из вагона на запасных путях один заключенный юркнул под вагон и попытался исчезнуть. Его очень скоро нашли в пустом товарном вагоне. Это был человек среднего роста, бедно одетый и простоватый, по профессии цирковой клоун. Пока шли поиски, мы стояли у путей, а тут нас опять выстроили и повели по молодому снежку в тюрьму на окраине города. Сзади, как обычно, понуро шли угрюмые овчарки, незаменимые в таких делах. В тюремном дворе нас построили, как на парад, в две шеренги - в передней шеренге прямо передо мной стоял совсем неотмирный в черной дорожной скуфейке архиепископ Астраханский Фаддей, - клоуна вывели на "плац", конвойные вытащили шомпола, и перед нами в назидание началась экзекуция. Она продолжалась недолго: клоун затих и упал. Впрочем, недели через две я опять его увидел, вышедшего из больницы, хоть и бледного, как мертвец.
Не могу не вспомнить и жестокость другого рода. От шомполов есть больница, а где спасешься от жестоких слов? Среди других был там в моей первой камере один архиерей, молодой, твердый, иконописный, высоко ставивший монашеское звание. "На последнем курсе академии я с одним товарищем, - говорил он мне, - как-то даже сочинение написал на тему, что брак - это не христианское учреждение. Но, - добавлял он, как бы снисходительно спохватываясь, - это, конечно, не так, это не так". Камерным бездействием он, видимо, тяготился и часто коротал время за игрой в бирюльки с художником. Бирюльки - это пучок отшлифованных стеклом палочек, которые надо сжать в кулаке и, внезапно открыв, доставать из кучи каждую палочку отдельно, не задевая других. Был послеобеденный час, все лежали и от нечего делать слушали разговор этого архиерея с одним лютеранином - высоким добросовестным обрусевшим немцем. Я помню спокойный голос архиерея: "Поскольку вы не в Церкви, вы и не христианин, вы для меня то же, что язычник". И вдруг оказалось, что для немца это был пинок прямо в лицо. Он приподнялся на своей койке, лицо его стало красным, и он с таким возмущением и огорчением буквально закричал: "Что вы говорите, что вы говорите! Как можно, как можно!.." Так мне довелось тогда узнать, что не все то православная Церковь, что именуется ею, что всякий нераскаянный грех, особенно прямой грех против любви, отводит меня от нее. "Если я имею всю (православную) веру, а не имею любви, то я ничто, и если отдам тело мое на сожжение (или на монашеский подвиг), а любви не имею, нет мне в том никакой пользы". "Никакой пользы", "ничто" - никакой Церкви, так как Церкви не может быть в небытии. Даже самой благообразной и правоверной не-любви нет места в святом бытии. Церкви.