Иной раз Федору Михайловичу удавалось похвалиться предо мною, как ему пришлось взять верх в каком-либо литературном или политическом споре. Иной раз муж рассказывал о своем промахе, как он не узнал или не признал кого-либо и какое из этого получилось недоразумение, и спрашивал моего мнения или совета, как исправить сделанный промах. Иногда Федор Михайлович откровенно высказывал жалобы на то, как к нему несправедливы были иные люди и как старались его оскорбить или задеть его самолюбие. Надо правду сказать, люди его профессии, даже обладавшие и умом и талантом, часто не щадили его и мелкими уколами и обидами старались показать, как мало значит его талант в их глазах. Например, иные вовсе не говорили с Федором Михайловичем об его новом произведении, как бы не желая огорчать его плохими отзывами, хотя, конечно, знали, что он ждал от них не похвал или комплиментов, а искреннего их мнения насчет того, удалось ли ему провести в романе задуманную им идею? Или на прямой вопрос Федора Михайловича, читал ли “друг” последнюю главу романа (уже чрез месяц после появления журнала), “друг” отвечал, что “книгу захватила молодежь, передает ее из рук в руки и хвалит роман”, хотя говоривший отлично знал, что Федору Михайловичу дорого не мнение его зеленой молодежи, а его личное, и что ему будет больно, что “друг” так мало интересуется его произведением, что за целый месяц не удосужился его прочесть.
Помню, например, как один литератор, встретившись с Федором Михайловичем в обществе, объявил, что ему наконец-то удалось прочесть роман “Идиот”, а он вышел в свет лет пять назад, что роман ему понравился, но он нашел в нем неточность.
- В чем неточность? - заинтересовался Федор Михайлович, полагая, что она заключается в идее или в характерах героев романа.
- Я жил этим летом в Павловске, - отвечал собеседник, - и, гуляя с дочерьми, мы все искали ту роскошную дачу, во вкусе швейцарской хижииы, в которой жила героиня романа, Аглая Епанчина. Воля ваша, такой дачи в Павловске не существует.
Как будто Федор Михайлович обязан был в своем романе изобразить непременно существующую, а не фантастическую дачу.
Другой литератор (уже впоследствии) объявил, что с великим любопытством два раза прочел речь прокурора (в романе “Братья Карамазовы”) и второй раз вслух и с часами в руках.
- Почему с часами? - удивился мой муж.
- В романе вы говорите, что речь продолжалась… {Пропуск в рукописи.} минут. Мне и захотелось проверить. Оказалось не… {Пропуск в рукописи.}, а только (всего)… {Пропуск в рукописи.} {194}.
Федор Михайлович сначала подумал, что самая речь прокурора настолько заинтересовала литератора, что он решил перечитать ее во второй раз, как бывает, когда нас что-либо поразит; оказалось, причина была другая, столь незначительная, что о ней можно было упомянуть, лишь желая обидеть или уязвить Федора Михайловича. И примером такого отношения литературных современников к мужу было немало.
Все это были, конечно, мелкие уколы самолюбия, недостойные этих умных и талантливых людей, но тем не менее они действовали болезненно на расстроенные нервы моего больного мужа. Я часто негодовала на этих недобрых людей и склонна была (да простят мне, если я ошибалась) объяснять эти оскорбительные выходки “профессиональною завистью”, которой у Федора Михайловича, надо отдать ему в том справедливость, никогда не было, так как он всегда отдавал должное талантливым произведениям других писателей, несмотря на разницу в убеждениях с тем лицом, о котором говорил или писал.
Для меня всегда было интересно, когда, на мои вопросы, Федор Михайлович описывал костюмы дам, виденных им в обществе. Иногда он высказывал желание, чтоб я непременно сшила себе понравившееся ему платье.
- Знаешь, Аня, - говорил он, - на ней было прелестное платье; фасон самый простой: справа приподнято и собрано, сзади спущено до полу, но не волочится, слева вот только забыл, кажется, тоже приподнято. Сшей себе такое, увидишь, как оно будет хорошо.
Я обещала сшить, хотя по описаниям Федора Михайловича довольно трудно было составить понятие о фасоне.
В красках Федор Михайлович тоже иногда ошибался и их плохо разбирал. Называл он иногда такие краски, названия которых совершенно исчезли из употребления, например, цвет массака; Федор Михайлович уверял, что к моему цвету лица непременно подойдет цвет массака, и просил сшить такого цвета платье. Мне хотелось угодить мужу, и я спрашивала в магазинах материю этого цвета. Торговцы недоумевали, а от одной старушки (уже впоследствии) я узнала, что массака - густо-лиловый цвет, и бархатом такого цвета прежде в Москве обивали гробы. Возможно, что густо-лиловый цвет идет к иным лицам, может быть, пошел бы и ко мне, но так и не удалось мне сделать себе платье такого цвета и тем исполнить желание мужа.