— Ты думаешь о судьбе своих детей? — Почему ты это угадал? — Я знаю. — Я прислонилась к нему, и мы думали вместе. Но молчали. Чувства Миши и его мысли были всегда гораздо мягче, нежнее его слов. Я знаю, что тогда мы думали и чувствовали одно и то же, но, если бы заговорили, не согласились бы друг с другом. Он сказал бы: «Я не могу примириться, что они ищут свое счастье там, где я его для них не вижу; что они выбрали людей, которых я не выбрал бы для них». Он сказал бы: «Я не могу быть счастливым их счастьем». А мне хотелось, чтобы они, как я, на это время забыли бы всякие рассуждения, всякую критику, все свои личные чувства и широко открыли бы свою душу только для сочувствия, только для радости, только для любви. Не хотела я понять, что он не был способен опьяняться до потери ясности мысли для полноты чувства и что он не хотел и не умел закрывать глаза на одну сторону, чтобы видеть только другую. Он оставался трезвым, ясным, проницательным и, может быть, немного слишком осторожным и подозрительным. И молчал он, чтобы не огорчать меня, потому что только молча мог он выразить всю безграничную нежность своей любви. И мы думали о судьбе наших детей.
Шумело море, разбивались волны, ясно голубело небо, и ярко светило солнце, и все — все было полно этими мыслями, и все отзывалось на них. Лодя с Таней, Нина с Володей…
Кто видит вперед? Кто знает, что будет? Кто умеет не ошибиться, утверждая: здесь счастье, а там его нет! Кто уверенной рукой указывает путь жизни? Приносить тяжелые жертвы, чтобы потом никогда не прийти к убеждению, что они были необходимы, — это, быть может, самая большая ошибка в жизни.
Поверить чужому опыту и не иметь средств впоследствии отделаться от подозрения, что он обманул тебя, это, быть может, самое горестное недоразумение. Разве жизнь так богата счастьем, чтобы его выбирать?
В эту весну[68]
двое из моих трех нашли свое счастье, захотели его всей душой. И эти двое спросили у нас: «Можно? Вы согласны? Вы поможете нам быть счастливыми? Если не на всю жизнь, то хотя пока…»Ах, боже мой, если бы они знали! Ниночка! Лодюшка! Если бы вы знали! Разве мы могли сказать: да или нет? Могли сказать, что хотели? Мы могли сказать только то, что сложилось у нас в душе. Мы разные, но одинаково любящие, мы могли сказать только то, что кричала нам наша любовь. И я, после тяжелого разочарования в себе, в своем знании и опыте, я с возмущением, с экстазом, с завязанными на все глазами, глазами, которым я уже не верила, я хотела счастья во что бы то ни стало; я хотела его с отчаяньем, с безумием. Отец хотел его осторожно, с благоразумием, с проницательностью, свойственной ему во всем. Он сказал про Таню: «Меня беспокоит ее здоровье». А ее тогда никто не считал больной. Это было предвиденье любви[69]
. Про Володю он говорил: «Это честный и порядочный малый, но… болтун, балаболка»[70]. Он боялся. Но он не только боялся: он ревновал. Он не мог «отдать» Нину. И кому? Мальчишке. И разве я не понимала его и разве он не понимал меня? Решение судьбы наших двух детей, я уверена, глубже задело нас, чем их самих.Да, когда мы глядели тогда, обнявшись, на море и молчали, это была, кажется, самая незабываемая, самая многозначительная минута нашей общей жизни. Какое чувство! Ему нет слов! Точно наши двое из трех уплывали от нас в это безбрежное море, уходили куда-то ввысь, растворялись в этой красоте и дали. И все, все — и небо, и море, и солнце — было Лодино и Нинино счастье и наши надежды и наша тревога…
Ярко представить себе этот день и вспомнить: а Миша умер… А Таня умерла… А Нина — я не знаю где[71]
. Не знаю. И ничего не осталось от той жизни, в которой можно было взвешивать шансы за и против «обычного» счастья. И оглянуться на себя. Кто видит вперед? Кто знает, что будет?…А за окном все идет, все падает снег. На суку дерева сидят нахохлившиеся галки… Ну ничего! Все мы умрем. Все мы отдохнем. Все проходит быстро.
[Сыновья]
Взрослые очень любят спрашивать маленьких детей: а скажи, кого ты больше любишь, папу или маму?
Дети на этот вопрос всегда хмурятся, сопят и вырываются из рук, которые стараются их удержать. Самые лимфатичные отвечают, нахмурившись: «Не знаю!» И как им знать? Но этот вопрос вызывает неприязнь к лицам, которые пристают с ним.
Меня всегда сердило, когда меня спрашивали: — А ты какого сына больше любишь? Сознайся, Леву?[72]
Я тоже хмурилась и вырывалась. Леву. Почему всегда все предполагали, что Леву? Разве я делала между ними разницу? Разве я была несправедлива, разве я была нежнее с одним, чем с другим?Я стала невольно следить за собой и с недоумением заметила: конечно, отношение между мной и Левой было одно, а между мной и Лодей[73]
— другое. Я стала это замечать, когда мальчики были уже подростками и характеры их более или менее определились.