Но за пожаром наблюдали два круглых глаза двухлетнего брата. Наблюдали, чтобы никогда не забыть. И запомнил он этот пожар настолько, что несколько лет подряд его самой любимой игрой был «пожар на пароходе». Пока в одном таком «пожаре» чуть не сгорели и он сам, и мы с сестренкой. Тогда, после крепкой трепки, потирая разрумяненные материнской рукой мягкие места, он оставил «пароходное дело», как он сам выразился…
…Наконец пристали к берегу. Пассажиров высадили, а вскоре подошло какое-то суденышко, которое подобрало всех и к утру доставило в Чернигов. Но и в тёплой гостиничной постели зубы у матери не переставали выбивать дробь, а руки — трястись.
Не знаю, какими путями удалось осуществить побег. Отец об этом помалкивал, даже когда можно было говорить свободно. А мама на все вопросы отвечала: «Люди помогли». Наверное, все же стыдно быть дезертиром даже из царской армии, хотя бежал он не от армии, а от расстрела.
Через несколько дней после неудачно спетого гимна он был спрятан у товарищей, а спустя некоторое время водворен на печь в нашей хатенке на отшибе городка. (После моего ареста его, как рассказывал брат, «стукнуло в голову». Прочитав в газете сообщение о заключении с гитлеровской Германией договора о ненападении, он на работе, в небольшом кругу товарищей заявил: «Сталин и Гитлер — одна шайка». И тут же сам испугался, ушёл домой, залез на печь и прятался там целую неделю. Хорошо, что в артели, где он работал, не оказалось предателей.)
Однажды в наш дом забрел местный городовой. Мама в это время, сидя на кровати, кормила меня грудью. От испуга у матери, должно быть, свернулось молоко, потому что я залилась пронзительным писком. И очень кстати.
Отец простыл во время своего побега на крестьянском возу. К тому же он не выпускал изо рта самокрутки, отчего сильно кашлял. В любую, самую неподходящую минуту, на него мог напасть приступ кашля. Поэтому мама не стала унимать мой крик.
Городовой хмуро прошелся по комнате, затем, потеребив свой черный пушистый ус, смущенно заговорил:
— По мне пусть хоть, Сонька, я не хочу знать, где прячется твой мужик, век на печи просидит. Но есть шептуны. Один, два человека знают, значит, и я узнал. Пока не поздно, убери ты его куда-нибудь подальше. Сегодня я еще ничего не знаю, а завтра — заставят узнать. Такая моя служба, трясця ей в печенку!
Вот такой был в нашем местечке городовой!
Через полчаса на печи состоялся семейный совет. Было решено ехать в Херсон.
Херсон. 1921 год.
До сих пор рассказ велся со слов участников событий, то есть — отца и матери.
Теперь я уже стою на собственных ногах, мне пятый год, и я самостоятельно мыслю, наблюдаю, запоминаю. Прислушиваясь к разговорам, я делаю вывод, что можно верить не всем и не всему. Моему брату я верю только наполовину. Когда он говорит, что ночью у луны вырастают длинные руки и она ими залезает в незанавешенные окна — я верю. И в лунные ночи, если мама забывает завесить окно, мы с сестрой просыпаемся и поднимаем дикий вой.
А когда он рассказывает, что «когда-то давно» на свете были пирожные с кремом, которые он не любил, и были без крема — их он мог съесть хоть сто штук, и еще были конфеты «карамель» и шоколадные бомбошки, я не верю ему. Но выражать недоверие к рассказам брата опасно. Можно получить щелчок в макушку или подзатыльник, а я не люблю, когда меня бьют, даже в шутку. И вообще, если вранье доставляет ему удовольствие — пусть себе врет на здоровье.
Зато маме я верю во всем, верю каждому ее слову. Она никогда не говорит о пирожных и о шоколадных конфетах. По ее словам, самое вкусное — это ржаной хлеб с постным маслом. Я тоже люблю ржаной хлеб с постным маслом. Все мы любим.
Мама рассказывает нам всякие правдивые истории, например об Аврааме, Исааке, Иакове, Иосифе Прекрасном и его братьях. Рассказывает так живо и подробно, будто это было вчера и она присутствовала при всех событиях. И когда она ведет нас мимо еврейского кладбища в детский сад, я требую, чтобы она показала нам могилу Рахили. И она показывает на одно из мраморных надгробий среди ровных рядов могил.
Из маминых рассказов я делаю ошеломляющий вывод: оказывается, Египет — это не что иное, как наша наполовину немецкая, наполовину еврейская колония. Здесь тоже, после лет изобилия, наступают годы засухи и голода. И хлеб, и вода здесь тоже в руках у богатых колонистов, а всякие пришельцы, если у них нет золота и серебра, могут спокойно лечь и протянуть ноги.
Изобилие было в прошлом году. Тогда у нас стояло несколько жестяных банок с постным маслом: отец работал на маслобойке и ему платили натурой — маслом и макухой. Каждый день у нас варилась мамалыга, ее ели с пахтой или молоком. Арбузы и дыни были настолько «ни почем», что ими был завален целый угол в одной из наших двух комнатушек. В этой комнате, кроме сложенной железной кровати, ничего не было. Эта кровать и была «пароходом», на котором брат устраивал «пожар».